Он стоял нахмурившись, нервно подергивая плечами, и то с упреком и с презрением посматривал на крест, то окидывал насупленным взглядом лежавшую на земле и конвульсивно вздрагивавшую Марию.

Блеснула молния, раздался удар грома, далеко раскатившийся в горах, и пошел крупный и редкий дождь. Буря прошла стороной, и вскоре снова появилось яркое солнце, уже клонившееся к закату.

Когда очнувшаяся благодаря дождю Мария полными слез глазами взглянула на Иисуса, зрачки его уже стали мутными. Он что-то шептал почерневшими губами, и она видела, как солдат, намочив губку в воде с уксусом, подал ее ему на конце копья и как Иисус, жадно высосав ее, как будто очнулся на минуту.

Его измученные глаза снова загорелись светом.

— Сила моя покинула меня, — проговорил он, потом вздрогнул и воскликнул с отчаянием, раздирающим голосом:

— ЕЙ, ЕЙ, lama Sabachtani!

И с этой ужасной жалобой, что и Бог покинул его, голова Иисуса бессильно упала на грудь, а на посиневших губах показалась кровавая пена.

Мария слышала его голос, слышала каждое слово, но не была в состоянии понять их содержание. Сознание как бы покинуло ее, и она стала клубком издерганных нервов, наболевших до такой степени, что уже больше страдать она, видимо, была не в силах, дошла до последних границ муки, до состояния полного отупения.

Между тем наступил вечер пятницы, шабаш, который был бы нарушен, если бы казнь продолжалась дольше.

Шабаш был тем более торжественный, что приходился накануне праздника Пасхи, и по просьбе священников Пилат разрешил ускорить смерть приговоренных так называемым crurifragium, то есть перебить им колени: способ, который римляне применяли к рабам и военнопленным.

По приказанию Петрония солдаты уже перебили колени разбойникам, а когда они подошли к Иисусу, то увидали, что он уже мертв; но все-таки, желая убедиться, один из воинов ударил его копьем в левый бок ближе к груди.

Полилась кровь, и раздался нечеловеческий крик Марии, которая, прорвавшись сквозь цепь, припала к кресту и с такой силой обвила его руками, что два легионера не могли никак оттащить ее.

— Оставьте ее, — приказал центурион. Он велел снять с крестов тела разбойников, а, прочитав приказ Пилата, тело Иисуса передал на попечение Иосифа.

Раздался сигнал трубы, солдаты построились в боевой порядок и отправились в город.

— Встань, Мария, — стали уговаривать Магдалину женщины, — нам надо снять тело с креста и похоронить его временно в гробнице Иосифа. После праздника мы придем умастить его. Теперь мы только пересыплем саван миррой и алоэ, которые принес Никодим. Встань, Мария.

Но так как она по-прежнему молчала и не двигалась, то женщины подняли ее общими силами.

— Кто вы такие? — взглянула она на них дикими глазами, а когда заметила лежащее на земле тело, то припала к нему и прижалась запекшимися губами к ране в боку.

Кровь в ране была еще теплая, как будто бы прямо из сердца. Мария долго высасывала рану, а потом стала ползать вокруг тела, как бы ища новых ран. Она целовала руки, искалеченные, изорванные гвоздями, и раненые ноги, высосала кровавую пену с его уст.

— Мария, мы должны похоронить его еще до шабаша, — объяснял ей Никодим.

— Что ты делаешь? — рыдали женщины. Наконец, они насильно оторвали ее руки, конвульсивно охватившие тело Иисуса, и подняли ее на ноги.

Мужчины окутали тело в саван и понесли его в находящуюся невдалеке, выкопанную в скале гробницу. Женщины шли с причитаниями и вели под руки ступавшую, словно лунатик, Магдалину.

Глаза ее светились ярко, словно две гнилушки, бледное лицо было все в белых пятнах, как будто бы измазанное гипсом, вокруг пылающих губ горели красные полоски застывшей крови.

Когда тело Иисуса положили в пещере и задвинули камень и едва только женщины пустили Марию, она упала на колени и с тихим стоном, похожим на писк сдавленного птенца, прижалась к камню головой, обвив его, как золотыми лучами, своими рассыпавшимися волосами.

Наступил уже вечер, ночь должна была быть светлая, луна сияла полным светом.

— Пора уже возвращаться, — прервал торжественную тишину Никодим.

— Мария, идем! — просила ее Саломея. Мария неподвижно стояла на коленях, словно застыла или вросла головой в камень.

— Оставим ее, пусть в прохладе ночи утишится ее печаль, успокоится наболевшее сердце, — предложил взволнованный Иосиф.

— Как же мы оставим ее одну? Разве вы не видите, что она беспомощна, как сирота, еще умрет здесь, — Хуже всего то, что она не плачет, — рыдала Вероника.

— Я присмотрю за ней, — глухо заговорил Иуда, — У меня много времени. Меня никто не ждет с пасхой.

Когда все ушли, Иуда осмотрелся вокруг, подошел к Марии, грубо поднял ее под мышки и произнес резким, повелительным тоном:

— Довольно уже, идем!

Мария, совершенно разбитая, лишенная сил и воли, позволила себя увести, послушная, покорная. Иуда шел молча. Когда они проходили мимо Голгофы, он мрачно посмотрел на пригорок и насмешливо проговорил:

— Лысый и пустой — как будто бы ничего и не было. — Задумался и проворчал;

— Обманщик, самый обыкновенный обманщик.

Долго вел Иуда Марию по выбоинам и изворотам дороги, а потом по крутой тропинке вверх. Здесь над глубоким оврагом, на дне которого катился почти высохший поток, стояла полуразвалившаяся, покинутая хижина без окон и дверей, с глиняным полом.

— Вот мой дворец, — едко рассмеялся Иуда. — Садись. — Он вытащил из угла циновку из соломы.

Мария присела на соломе, охватила колени руками и тупо смотрела вдаль.

— Надо пересчитать наши капиталы, — говорил Иуда насмешливо, и разбил копилку, в которую, как апостол, он собирал подаяние для Иисуса и его учеников, и начал считать. — Щедрые, — насмехался он, — одни только истертые гроши да заплесневелые драхмы. Много. Всего четыре сикля и тридцать оболов. Блестящее царское наследство. Но каков царь, таково и наследство.

Обманщик он был, говорю тебе, Мария, обманщик, который нас всех обманул, позорно водил за нос и в дураках оставил. Обещал, обещал и ничего не сдержал, наконец, и сам задаром погиб… А имел возможность, блестящую возможность… если бы только слушался меня. Называл себя сыном Божиим, а на кресте признался, что он ничто, лишенный сил, отверженный, от которого отреклись люди и Бог. На явную гибель вел нас всех. Об этих глупцах галилейских я не говорю, но о тебе, Я знаю, что ты защищала его публично, создала себе навеки врагов из священников… Если ты надеешься на защиту прокуратора, то жестоко ошибаешься. Пилат через три дня забудет о тебе, да и, наконец, подосланные фарисеи сумеют так ловко задушить тебя подушками, что никто и никогда не узнает, что ты задушена. Куда ты денешься? Я видел, как твоя нежная сестрица, боясь за Лазаря, собирала свои узлы… В Вифании ты найдешь только запертые ворота… рабы разбежались, и ты будешь сумасшедшей, если решишься жить там одна. Ведь всей округе известно, что вы принимали Иисуса у себя, и довольно одного только словечка, чтобы толпа разнесла в щепки этот дом. Только под моей защитой и около меня ты будешь в безопасности, я оказал большую услугу священникам…

Он прервал и посмотрел на Марию…

При свете луны ее бледное лицо казалось маской из мрамора, глаза казались стеклянными, прекрасные черты были обезображены двумя полосками почерневшей крови.

Иуда вздрогнул, завертелся на месте, схватил тыкву с водой, намочил в ней тряпку.

— Умойся, — обратился он к Марии. Но видя, что она молчит и не трогается с места, взялся за дело сам и дрожащими руками смыл кровавые пятна, отбросив далеко в угол мокрую тряпку.

Окаменевшее лицо Марии, освеженное водой, ожило на миг, потом снова стало неподвижным, оцепенелым.

— Ты слышишь, что я говорю? Только около меня тебе не грозит ничего и, кроме меня, у тебя нет сейчас друзей, — говорил Иуда.

Но слова его проходили сквозь сознание Марии, как через сито, удерживались только отдельные выражения и обрывки фраз.

— Покамест ты будешь здесь со мной, потом мы уедем в Тир или, еще лучше, в Александрию. У меня есть там связи. Ты пойдешь к Мелитте, заберешь все, все свои одежды и драгоценности… Часть ты продашь, и на эти деньги устроим лавку… Торговля пойдет великолепно, должна пойти. Своей красотой ты будешь привлекать мне покупателей, улыбкой надбавлять цены, и пусть я умру на месте, если с твоей красотой и моей ловкостью мы не добьемся скоро богатства.

— Я рассчитал все, дело золотое, основано на точных цифрах, а не на каких-то неясных бреднях, которым до сих пор верили мы все. К Мелитте завтра вечером мы пойдем вместе, я выберу то, что можно выгоднее всего продать… Покамест ты побудешь у нее, отдохнешь, а потом я заберу тебя и вместе с караваном мы отправимся в Александрию. Слышишь?

Мария молчала.

— Слышишь, слышишь? — повторил Иуда.

— Слышу, — как эхо, ответила она.

— К Мелитте пойдешь?

— К Мелитте? К какой Мелитте?

— Ну, к той гречанке, с которой ты вступала в брак, а потом в Александрию… говорю тебе, прекрасный живой город у моря, в котором товары и деньги переливаются, как вода, только надо уметь их черпать и брать… Народу там полно, там вечный праздник. Весело заживем мы с тобою, Мария. После прибыльного дня ты пойдешь, нарядная, вместе со мной на набережную, там мы вдоволь наслушаемся шума волн, пения артистов, музыки, насмотримся на корабли, на яркую толпу, а потом вернемся домой наслаждаться ночью. Я устрою тебе царскую светлицу, не пожалею ничего, никогда я не был особенно бережливым… Задумался и добавил еще веселее; — Правду сказать, не было чего и беречь, но будет теперь. Грош гроша не множит, но мины и таланты дают хороший прирост. Ну что, хорошо?

— Хорошо, — повторила она.

— Ты будешь иметь все, что захочешь… даже… даже ну… любовников, коль скоро ты иначе не можешь. Только чтобы я об этом знал, и богатых… Хотя я хотел бы, чтобы ты успокоилась, наконец. Хватит и меня одного… Я вовсе не обсевок в поле… а ты хорошо знаешь, что природа не пожалела для меня силы… Чего ты молчишь, как мумия? Горевать горюй, но только поскорей… Ничего особенного не случилось. Сказочник умер… кудесник… Были более великие и погибли. Что он такое сделал? Брата воскресил? Но об этом еще можно много поговорить… Кемон для тебя был? Ты у него в ногах валялась, а он и внимания не обращал. Если он не хотел тебя, то, значит, и не любил, а если любил и не хотел, то просто был бессильным и не мог. Это часто бывает с такого рода людьми, у которых все дух да дух, а в результате шиш.