— Почему бы матери отвергнуть мою любовь в дочери? Но у нее нет матери. У нее есть отец, который дал мне свое согласие. Я убежден, что будь это дело предоставлено ему, Марион теперь была бы моей женой.

— Я была в Италии, милорд.

— Не позволю себе сказать такому другу, как вы, что жалею, что вы там не остались; но я чувствую, я не могу не чувствовать.

— Милорд, мне кажется, дело в том, что вы едва ли знаете, как непреклонна может быт сама наша Марион в таком деле. Ни отец, ни я не влияли на нее. Теперь я могу, без всякой нескромности, рассказать вам обо всем, что произошло между вами; когда я в первый раз заметила, что вы как будто обратили на нее внимание…

— Обратил на нее внимание! — сердито воскликнул Гэмпстед.

— Когда мне в первый раз пришло в голову, что вы начинаете к ней привязываться…

— Вы говорите, точно здесь было какое-то пустое дурачество. Разве я не поклонялся ей? Разве не сложил сердце к ее ногам, с первой минуты, когда увидал ее? Разве я скрывал это, хотя бы от вас? Было тут какое-нибудь притворство, какая-нибудь ложь?

— Нет.

— Так не говорите, что я обратил на нее внимание. Это возмутительная фраза. Когда она мне сказала, что любит меня, она мне сделала честь.

— Когда вы в первый раз обнаружили перед нами, что любите ее, — продолжала она, — я уже боялась, что это не поведет к добру.

— Почему?

— Я теперь об этом говорить не стану, но это была моя мысль и я ее сообщила Марион.

— Сообщили?

— Да; мне кажется, что сделавши это, я только исполнила свой долг по отношению к девушке, у которой нет матери. О доводах, которые я привела ей, я теперь ничего не скажу. Ее собственные были настолько сильнее, что мои не могли оказать никакого влияния. Я всегда знала, что Марион чиста душой, самоотверженна, что она почти совершенство. Но до этого я никогда не видала, до какой высоты она может подняться. Она не знала и минуты сомнения. Она с самого начала видела, что этому не бывать.

— Это будет, — сказал он, вскакивая со стула и вскидывая руки кверху.

— Ни я не могла убедить ее, ни отец ее. Даже вам не убедить ее. Раз она утвердилась на мысли, что, выйдя за вас замуж, она причинила бы вам вред, вся ее страстная любовь не заставит ее помириться с безграничной радостью уступить вам.

Тем не менее мистрисс Роден обещала съездить в Пегвель-Бей и постараться привести Марион в Галловэй. Чтобы лорд Гэмпстед сам поехал в приморское местечко, где жила Марион, казалось ей неприличным; но она дала слово из всех сил похлопотать, чтоб устроить хотя бы одно свидание в Парадиз-Роу.

XXIV. Лорд Гэмпстед опять у Марион

Квакер был совершенно в руках дочери. Чего бы она ни пожелала, он согласился бы на все. Когда она сказала ему, что желала бы съездить в Лондон на несколько дней, он, конечно, ей не противоречил. Когда она объяснила, что хочет это сделать для того, чтобы повидаться с лордом Гэмпстедом, он только печально покачал головой и молчал.

«Конечно я приеду, так как вы этого желаете, — писала Марион своему другу. — Каких бы ваших желаний я не исполнила, кроме тех, которых у вас и быть бы не должно. Мистрисс Роден говорит, что я должна ехать в город, чтоб выслушать нотацию. Не будьте ко мне очень строги. Не думаю, чтоб вам следовало просить меня делать то, чего, как вы знаете, я сделать не могу. О, мой милый, как бы я желала, чтоб все было кончено, чтоб ты был свободен».

В ответ на это письмо, да и на другие в том же роде, он писал ей длинные послания, в которых старался сдерживать уверения в своей любви, с целью тем вернее убедить ее посредством логичности своих доводов. Он говорил ей о воле Божией, о грехе, который она возьмет на душу, решившись предвещать действия Провидения. Он много говорил об узах, которые соединили их, когда они объяснились друг другу в любви. Он пытался объяснить ей, что она не вправе решать такой вопрос самовольно, не справляясь с мнением тех, кто должен знать свет лучше, чем она его знает. Если бы был совершен коротенький обряд, она была бы обязана повиноваться ему, как мужу. Неужели она и теперь не обязана была признать его право, разве не ее явный долг был слушаться отца, если уж не его? В конце четырех, тщательно написанных, полных страниц, вдруг прорывалось два, три выражения, говорящие о страстной любви. Едва ли нужно говорить, что, насколько переполненные рассуждениями страницы не имели для Марион никакого значения и ни в чем ровно ее не убеждали, настолько же эти несколько слов были для нее хлебом насущным.

Она понимала его, давала ему настоящую цену. Он был так искренен, что даже самые преувеличенные его выражения не могли быть не искренними. Что же до его рассуждений, она знала, что источник их — страсть. Она не сумела бы логически доказать ему это, но он безусловно ошибается. Она не была обязана прислушиваться ни в какому другому голосу, кроме голоса собственной совести. Она обязана была не подвергать его огорчениям, которые достались бы ему на долю, если б он сделался ее мужем. Она не знала насколько он окажется слабым или сильным, когда придется нести бремя горя, которое несомненно обрушится на него, когда она умрет. Она слыхала, а отчасти и видала, что время всегда уменьшает тягость этого бремени. Может быть, лучше было бы, чтоб она умерла поскорей. Она начинала думать, что он будет не в состоянии приискивать себе жену, пока она жива. Она постепенно, но вполне убедилась в его сердечном постоянстве. Ей говорили, что большинство мужчин не таково. Когда она только что полюбила его, она не думала, что он окажется таким.

«Конечно, — писала она, — я буду дома во вторник, в два часа. Разве я не всякий день и не во все часы — дома? Мистрисс Роден не будет, — так как вы этого не желаете, хотя мистрисс Роден всегда была вам другом. Конечно, я буду одна. Папа всегда в Сити. Быть милой с вами! Конечно, я буду с вами мила. Как могу я неласково обращаться с единственным существом, которое люблю больше всего на свете? Я постоянно думаю о вас; но действительно бы желала, чтоб вы так много не думали обо мне. Мужчина не должен так много думать о девушке, а лишь так, в свободные минуты. Не думала я, что так будет, когда разрешила вам любить меня».

Все утро знаменитого вторника, перед отъездом из дома, он не только думал о ней, но пытался привести в порядок доводы, которые могли ему понадобиться — с целью, в конце концов, убедить ее. Он совершенно не понимал, как бессильны были его доводы, по отношению к ней. Когда мистрисс Роден говорила ему о нравственной силе Марион, он поверил ей только отчасти. Во всех маловажных вопросах, Марион была перед ним слаба, как истая женщина. Когда он говорил ей, что то или другое прилично и хорошо, она принимала это как евангельскую истину, потому что говорил это — он. Даже когда она заглядывала ему в лицо, в ней сказывалась часть прежнего благоговейного страха. Потому что он был аристократ, а она дочь простого квакера; в их отношениях, несмотря на идеальную любовь, все еще проглядывало неравенство положений. Казалось естественным, что он должен приказывать, а она должна повиноваться. Как же после этого могло быть, чтоб она не послушалась его в этом важном вопросе, который был для него таким существенным? А между тем, до сих пор, ему никогда не удавалось хоть сколько-нибудь убедить ее.

При всей своей кротости и робости, она уже все порешила, даже до приветствия, которым встретит его. Его первый, горячий поцелуй озадачил ее. С тех пор она об этом думала и сказала себе, что такие доказательства любви не могут причинить ей никакого вреда.

Когда он вошел в комнату, он тотчас обнял ее.

— Марион, — сказал он, — Марион! и вы говорите, что вы больны? Вы свежи как роза.

— Лепестки розы скоро опадают. Но мы не будем говорить об этом. Зачем этого касаться?

— Ничего не сделаешь. — Он продолжал держать ее за талью и теперь снова поцеловал. В ее немой покорности было нечто, что заставило его в первую минуту подумать, что она наконец решилась окончательно уступить ему. — Марион, — продолжал он, не выпуская ее из объятий, — вы позволите мне убедить вас? Вы теперь будете моей?

Постепенно — очень кротко — ей удалось освободиться.

— Сядьте, милый, — сказала она. — Вы волнуете меня всем этим. Мне вредно волноваться.

— Я буду смирен, неподвижен, если вы только скажете мне одно слово. Скажите мне, что нас не разлучат и я больше ни о чем не буду просить.

— Разлучить!.. Нет, не думаю, чтоб нас разлучили.

— Скажите, что настанет день, когда мы, действительно, соединимся, когда…

— Нет, милый, нет. Этого я сказать не могу. Я не могу изменять ничего из сказанного прежде. Вот мы тут с вами, вдвоем, любим друга друга всем сердцем, а между тем этому не бывать. Иногда я себя спрашиваю: «Моя ли тут была вина»?

Теперь она сидела, а он стоял над ней, но все еще держал ее за руку.

— Ничьей вины тут не было.

— Когда случается такое большое несчастие, тут обыкновенно не без вины. Но не думаю, чтоб у нас так было. Поймите меня. Несчастие не со мной. Не думаю, чтоб Господь мог ниспослать мне большее блаженство, чем быть любимой вами, если б ваше горе, ваши жалобы не отнимали у меня моей радости.

— Так не отнимайте же и у меня моей, — сказал он.

— Из двух зол вы должны выбирать меньшее.

Он выпустил ее руку и то стоял далеко от нее, то ходил по комнате, пока она старалась объяснить ему свои мысли, по мере того, как они приходили ей в голову.

— Не знаю, как могла бы я поступить иначе, — говорила она, — когда вы так стремились меня уверить, что любите меня. Теперь мне кажется, что я могла бы уехать, не ответив вам ни словом.

— Это вздор, чистый вздор, — сказал он.

— Я не могла бы солгать вам. Раз я попыталась, но слов не находила. Если бы я промолчала, вы прочли бы истину в глазах моих. Что ж могла я сделать? А между тем, не было минуты, чтоб я не знала, что будет то, что есть.