Ваш Гэмпстед».

«Помните, что вне конверта не должно быть ни слова о лорде. Мне очень неприятно, когда мистрисс Роден меня так называет, но вы меня этим страшно мучите. Этим вы как будто даете понять, что решились считать меня посторонним».

Много раз перечла она письмо это, прижимала его к губам и груди.

Только на другой день взялась она за перо. Долго думала она над письмом своим и, наконец, написала следующее:

«Не знаю, как мне начать мое письмо; вы запретили мне употреблять единственное выражение, которое само легло бы под перо. Но я слишком вас люблю, чтоб сердить вас из-за такой безделицы. А потому мое скромное письмо отправится к вам без обычного вступления. Верьте, что люблю вас всем сердцем. Я и прежде говорила вам это и не хочу унижать себя, говоря, что это была неправда. Но я прежде также говорила вам, что не могу быть вашей женою. Милый, милый, могу только повторить это. Как горячо я вас ни люблю, я не могу быть вашей женой. Вы просите меня все обдумать и задать себе вопрос: неужели у меня достанет духу приказать вам не быть счастливым. У меня не достанет духу позволить вам сделать то, что наверное сделало бы вас несчастным.

На это две причины. Первой, хотя она совершенно достаточна, вы, я знаю, не придадите никакого значения. Когда я твержу вам, что вам не следовало бы выбирать себе в жены такую девушку как я, потому что мои привычки не подготовили меня к такому положению, — то вы иногда смеетесь, а иногда почти сердитесь. Тем не менее я уверена, что я права. Верно, что из всех человеческих существ бедная Марион Фай вам дороже. Когда вы называете меня радостью, сокровищем, я ни на минуту не сомневаюсь, что все это правда. Сделайся я вашей женой, ваша честь и честность заставили бы вас быть ласковым со мною. Но когда вы убедились бы, что я не похожа на других внятных дам, то, мне кажется, вы испытали бы разочарование. Я прочла бы это в каждой черте вашего милого лица и это разбило бы мое сердце.

Но это не все. Не будь ничего другого, мне кажется, я уступила бы, так как я только слабая девушка и ваши речи, моя радость, моя жизнь, убедили бы меня. Но есть другая причина. Тяжело мне говорить о ней: зачем было бы вас этим тревожить? Но мне думается, что, если я выскажу вам все до конца, то вы убедитесь. Мистрисс Роден могла бы подтвердить вам мои слова. Мой дорогой отец мог бы сказать вам тоже самое, если б он сам не хотел позволить себе думать это, из любви в единственному ребенку, какой у него остался. Мать моя умерла, все мои братья и сестры умерли. Я также умру в молодости.

Неужели этого недостаточно? Знаю, что достаточно; а зная это, неужели мне не высказаться перед вами, не раскрыть вам всего моего сердца? Вы позволите мне это сделать; так как, хотя бы между нами было решено, что мы никогда не можем быть друг к другу ближе, чем мы есть, тем не менее мы можем позволить себе любить друг друга? О мой милый, мой единственный друг, я не могу утешить вас тем, чем утешаю себя, так как, вы мужчина я не можете найти утешения в печали и разочаровании, как может найти его девушка. Мужчина думает, что должен завоевать себе все, чего желает. Девушке, мне кажется, достаточно сознавать, что то, чего она всего сильнее желает, досталось бы ей на долю, если бы судьба не была так немилосерда.

Милый, вы не можете получить того, чего желаете, вам придется немного пострадать. Я, которая охотно отдала бы за вас жизнь, должна сказать вам это. Но вы мужчина, соберитесь с духом, скажите себе, что скорбь эта продолжится недолго. Чем меньше, тем лучше, тем больше вы обнаружите душевной силы, одолевая гнетущее вас горе.

Помните одно: если Марион Фай суждено дожить до той минуты, когда вы приведете в свой дом молодую жену, как повелевает вам долг, для нее будет утешением сознавать, что зло причиненное ею, изглажено.


Марион».

«Не умею вам сказать как бы я гордилась посещением вашей сестры, если б она удостоила навестить меня. Не лучше ли мне отправиться в Гендон-Голл? Я могла бы устроить это очень легко. Не отвечайте мне на это, но попросите ее написать мне словечко».

* * *

Два дня спустя леди Франсес приехала к ней.

— Позвольте мне взглянуть на вас, — сказала Марион, когда гостья обняла и поцеловала ее. — Мне приятно смотреть на вас, убеждаться, похожи ли вы на него. На мои глаза, он так хорош.

— Он красивее меня.

— Вы женщина, он мужчина. Но вы похожи на него и очень хороши собой. У вас также есть поклонник, наш близкий сосед?

— Да. Приходится в этом сознаться.

— Почему же не сознаться? Отрадно любить и быть любимой. Он также стал аристократом — как ваш брат.

— Нет, Марион, вы ошибаетесь. Можно мне называть вас «Марион»?

— Отчего же? Он почти сразу стал звать меня «Марион».

— Неужели?

— Да, как будто так и следовало. Но я это заметила. Это было не тогда, когда он попросил меня помешать огонь в камине, а в следующий раз. Говорил он вам об огне в камине?

— Нет, не говорил.

— Мужчина не говорит о таких вещах, но девушка их помнит. Как вы добры, что приехали. Вы знаете — не правда ли?

— Что?

— Что я — и брат ваш, наконец, все порешили? — Добродушная улыбка сошла с лица леди Франсес, но она ничего не ответила. — Вы должны это знать. Я уверена, что и он теперь знает. После того, что я сказала в своем письме, он больше не будет мне противоречить. — Лэди Франсес покачала головой. — Я написала ему, что пока я жива, он будет мне дороже всего мира. Но и только.

— Почему бы вам — не жить?

— Лэди Франсес…

— Зовите меня «Фанни».

— Я буду звать вас «Фаннн», если вы позволите мне все вам высказать. О, как бы я желала, чтоб вы захотели все это понять и не заставляли меня больше распространяться об этом. Но вы должны знать — вы должны знать, что желание вашего брата не может быть исполнено. Если б об этом только было меньше толков, если б он захотел согласиться и вы также, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива. Что такое, в сущности, те несколько лет, которые нам придется прожить здесь? Разве мы не встретимся снова, разве мы не будем тогда любить друг друга?

— Надеюсь, что да.

— Если вы действительно на это надеетесь, то почему бы нам не быть счастливыми? Но как могла бы я надеяться на это, если б сознательно навлекла на него большое несчастие? Если б я причинила ему вред здесь, могла ли бы я надеяться, что он будет любит меня на небе, когда узнает все тайны моего сердца? Но если он скажет себе, что я принесла себя в жертву ради его; что я не захотела пасть в его объятия, потому что это было бы нехорошо для него, тогда, хотя другая может быть и будет ему дороже, неужели я также не буду ему дорога?

Лэди Франсес могла только сжать ее в объятиях и поцеловать.

— Когда вокруг его очага, — о котором он говорил точно это почти мой очаг, — соберутся здоровые мальчики и краснощекие, хорошенькие девочки и он будет знать, что я могла бы дать ему, разве он не помолится за меня и не скажет мне, в молитве, что, когда мы встретимся «там», я по-прежнему буду дорога ему? А когда она все узнает, она, которая будет покоиться на груди его, неужели я ей не стану дорога?

— О, сестра моя!

Лэди Франсес, прежде чем вышла из этого дома, поняла, что брату ее не удастся поставить на своем в этом деле, которое так близко его сердцу.

XVII. Но это правда

Джордж Роден пришел к окончательному решению относительно своего титула и сообщил всем, до кого это касалось, что намерен остаться по-прежнему — Джорджем Роденом, почтамтским клерком. Когда с ним, в том или другом смысле, заговаривали о разумности, или вернее неразумии его решения, он, по большей части, улыбался, не распространялся, но нисколько не терял веры в себя. Ни одному из аргументов, какие выставлялись против него, он нисколько не поддавался. Что касается доброй славы матери, — говорил он, никто в ней не сомневался и никто в ней ни на минуту не усомнится. Мать сама решила вопрос о своем имени и носила его четверть века. Сама она и не помышляла менять его. Для нее выступить на сцену в качестве герцогини противоречило бы ее чувствам, ее вкусам, всем ее понятиям. Она не будет иметь средств, соответствующих ее общественному положению, и была бы вынуждена по-прежнему жить в Парадиз-Роу, с простым присоединением нелепого прозвища. Об этом и речи не было. Только для него желала она нового названия. А для него, уверял он, аргументы против принятия громкого титула еще сильнее. Ему необходимо зарабатывать свой хлеб, и единственным к тому способом было исполнять свое дело, в качестве почтамтского клерка. Все согласны были с тем, что герцогу было бы неприлично занимать такую должность. Это было бы до такой степени неприлично, утверждал он, что он сомневается, чтоб можно было найти человека, достаточно храброго, чтоб расхаживать по свету в такой дурацкой шапке. Во всяком случае, он таким мужеством не обладает. Кроме того, никакой англичанин, как он слышал, не может по своему благоусмотрению носить иностранный титул. А он хотел быть англичанином, он всегда был им. В качестве обитателя Галловэй он вотировал за двух радикалов, как представителей местечка Веллингтон. Он не желал парализировать собственных действий, заявить, что все, что он делал прежде, было дурно.

Свет с ним не соглашался; даже в почтамте он был против него.

— Я не совсем понимаю, почему бы вы не могли на это согласиться, — стал сэр Бореас, когда Роден предоставил ему рассудить: возможно ли, чтоб молодой человек, называющийся герцог ди-Кринола, занял свое место в качестве клерка в отделении мистера Джирнингэма.