Лафонтен повернул голову, поднял глаза, и лицо его тотчас же приняло кислое выражение, красноречиво говорящее о сюрпризе весьма неприятного для него свойства.

— Черт побери!.. — вполголоса выругался он. — Не иначе как этот разбойник Лефор объявился!..

Это изуродованное лицо, этот шрам, а главное, внушительная фигура убедительно свидетельствовали, что это мог быть только Лефор, и никто другой!

Настроение плантатора ничуть не улучшилось, когда в нескольких шагах позади бывшего пирата он увидел голову монаха, покрытую серым колпаком, таким маленьким, что из-под него выбивались пряди совершенно седых волос. Кровь вдруг прилила к его вискам. Ибо теперь он узнал и монаха, это был тот самый францисканец, который с одинаковой сноровкой, усердием и готовностью умел пользоваться как распятием, так и пистолетом!

Лафонтен усилием воли стер с лица гнев, однако не сделал ни шагу навстречу непрошеным гостям, дабы все же дать им понять, сколь мало удовольствия доставляет ему их появление.

Лефор уже спрыгнул на землю, теперь его примеру последовал и монах. Оставив свою лошадь, уже пощипывающую травку, бывший пират тяжелыми, неспешными шагами направился к дому, с веселым любопытством наблюдая, как негры уплетают свою жалкую жратву.

Порядок уже окончательно восстановился, и слышалось лишь чавканье множества ртов, будто здесь одновременно кормили огромную свору собак.

Пошел в сторону дома и монах. Однако передвигался он с явным трудом, согнувшись в три погибели и держась рукой за поясницу, и при каждом шаге лицо его искривляла болезненная гримаса.

— Мессир Лафонтен, примите мои нижайшие поклоны! — зычным голосом обратился к нему Лефор. — Да хранит Господь ваш гостеприимный дом и да дарует он ему процветание!

— Здравствуйте, сударь, — только и произнес ему в ответ колонист. — Догадываюсь, вы голодны и остановились у моего порога, чтобы перекусить в дороге, не так ли?

— Перекусить, поспать, поговорить и все остальное! — ответил Ив.

И, обернувшись в сторону францисканца, добавил:

— Ну, монах, где вы там запропастились, давайте-ка поживее сюда!.. Ничего себе рожи вы строите, и это проделав всего какую-то жалкую пару десятков миль! Советую вам, не мешкая, привести себя в надлежащий вид, ведь ваши приключения только еще начинаются, а если вам так уж хочется нацепить на себя митру, то для этого придется кое-чем и пожертвовать!

— Отец мой, добро пожаловать в это скромное жилище, — обратился к нему Лафонтен. — И вы тоже, Лефор. Оно в вашем распоряжении так долго, как вы того пожелаете…

— Спасибо! — ответил Лефор, первым Входя в дом. — Но, надеюсь, мы недолго будем докучать вам своим присутствием, нам ведь с вами не потребуется много времени, чтобы уладить все дела, не так ли…

— Уладить дела? — с встревоженным видом переспросил его колонист. — А разве у нас с вами есть какие-то дела, которые нам надо улаживать?

Однако, к несчастью для него, на Мартинике, как и на всех островах Карибского моря, существовали неписаные законы, которых никто не мог преступить. Колонист, отказавшийся разделить с путником кусок хлеба, пустить его под свою крышу и предоставить ночлег, покрыл бы себя бесчестьем с той же неизбежностью, что и человек оскорбленный и отказавшийся от дуэли.

— А как же, и еще какие важные! И заметьте, какое у меня великодушное сердце, я ведь приехал к вам, несмотря на оскорбление, которое вы всего пару недель назад прилюдно нанесли мне в суде! Я готов все забыть, сударь, ради богоугодного дела, которое нам предстоит совершить…

— Во всяком случае, я слышал, как вы говорили о митре… — заметил плантатор. — Вряд ли можно найти более богоугодное дело, ведь речь идет о митре…

— Не надо торопиться, дружище, — заверил его бывший пират, устало опустившись на стул и покачиваясь на нем, не спуская насмешливого взгляда с монаха. — Мы еще с вами об этом поговорим, и даже прежде, чем опустится ночь…

— Не хотите ли что-нибудь выпить? — предложил Лафонтен. — Насколько я понимаю, вы проделали немалый путь. Должно быть, вас мучит жажда…

— И жажда, и голод, и все остальное! Надеюсь, дружище, у вас здесь найдется приличная кровать?

— Даже две, — ответил Лафонтен, — две отличные кровати, ведь вас двое, не могу же я допустить, чтобы кто-то из вас ночевал на дворе…

— Да будь у вас всего одна, это все равно ничего не меняет. Ведь у этого монаха такие повадки, что не успеет он лечь в постель, как тут же вскакивает и принимается шарить по баракам в поисках какой-нибудь негритяночки, с которой можно весело провести ночку!

— Сын мой! — побагровев от гнева, вскричал монах. — ’ Еще одно слово — и я немедленно уйду навсегда!

— Уж не в таком ли плачевном виде вы собрались уйти от меня навсегда?! И потом, я всего лишь повторил то, в чем вас с изрядной уверенностью обвинял судья Фурнье, а уж он-то в этих делах разбирается получше нас с вами…

— Господа, — вмешался в разговор Лафонтен, — я бы попросил вас не шутить в моем доме насчет всяких этих историй с негритянками. Моя жена не терпит подобных разговоров, да и я тоже. Вы мои гости, и мне неприятно видеть, как вы ссоритесь…

Проговорив эти слова, он несколько раз хлопнул в ладоши и позвал:

— Зюльма! Зюльма!

Тут же в комнате появилась маленькая негритянка лет пятнадцати. Босоногая, она ступала неслышно, производя не больше шума, чем если бы парила, словно какое-то неземное создание. Кожа ее не была по-настоящему черной, а овал лица, с довольно правильными чертами, был необыкновенно мягким и нежным. Лефор с монахом рассматривали ее с явным любопытством, так непохожа она была на других негров. Лафонтен, заметив их удивление, счел за благо пояснить:

— Зюльма — одна из первых мулаток, ступивших на землю этого острова… Впрочем, родилась она не здесь, а в Венесуэле, от белого отца и матери-негритянки. Какие-то корсары захватили ее вместе с сотней других рабов на одном испанском судне. А я купил ее в Форт-Руаяле… Ей тогда еще было не больше лет десяти от роду. Принеси-ка рому, специй и малаги, — приказал он ей.

Изысканность проступала не только в малейших движениях Лафонтена, но даже в звуках голоса, одновременно мягкого и звучного. В нем сразу чувствовался истинный аристократ, человек утонченный, обученный изысканным светским манерам, с взыскательной строгостью относящийся как к себе, так и к окружающим, и вместе с тем тонкие черты лица говорили о редком великодушии и благородстве.

Вернулась Зюльма с подносом, который ломился от кубков и бутылок. Плантатор, сидевший напротив монаха, не произнеся более ни единого слова, поднялся и принялся готовить пунш с такой кропотливой сосредоточенностью, таким старанием и такими благоговейными, отдающими прямо-таким священнодействием, жестами, что у монаха заранее даже слюнки потекли.

— Сын мой! — воскликнул он, не в силах сдержать восхищения в предвкушении дальнейших радостей. — Какое удовольствие наблюдать, как вы этим занимаетесь! Вы обращаетесь с ромом словно со святым елеем и заслуживаете моего благословения, как всякий, кто с честностью и усердием относится к своему делу, каким бы скромным оно ни казалось другим!

— Этому рому уже десять лет! — отозвался Лафонтен. — Это ром, сделанный из тростника, выращенного на этой земле, и изготовленный на местных винокурнях! Ах, какие же это были прекрасные времена, когда здесь еще можно было сажать сахарный тростник!.. Нет, я вовсе не жалуюсь, просто я вынужден признать, что тогда все могли обогащаться, и компания в первую очередь. Но ей захотелось получить еще больше, и она предоставила монополию достопочтенному господину Трезелю, это и было началом ее гибели.

Это была одна из его излюбленных тем, и, заговорив об этом, он с трудом заставил себя остановиться.

— Говорят, господин Трезель весь в долгах как в шелках, — вставил свое слово отец Фовель.

— В долгах! — воскликнул Лафонтен. — Это называется в долгах! Уж скажите лучше, что он на грани полного банкротства. И знаете, почему? Да потому, что голландцы и англичане с соседних островов научились делать белый сахар, тогда как у нас здесь никто еще не постиг секрета, как его отбеливать… Если бы колонистам дали возможность действовать самостоятельно, они бы уже давно открыли этот секрет, но господин Трезель предпочитает дремать, как собака на сене!

Они сидели в огромной зале, обставленной простой, без особых затей, но весьма удобной мебелью, с большим столом, за которым могло спокойно разместиться два десятка сотрапезников, с испанскими табуретками и стульями с подлокотниками, с глубокими удобными плетеными креслами.

Лафонтен поднял свой кубок со словами:

— За здоровье короля, господа!

— За здоровье короля и нашего генерала! — произнес Лефор, поднимая свой кубок.

И монах с колонистом вслед за ним повторили:

— И нашего генерала…

Едва успели они сделать по глотку, как отворилась дверь в дальнем конце комнаты, и появилась дама в напудренном парике, примерно того же возраста, что и колонист. У нее были красивые глаза и какое-то нерешительное выражение лица — мягкого и нежного, но будто недоверчивого и испуганного, что, вне всякого сомнения, объяснялось привычкой к уединенной жизни — и бесконечно изысканные манеры.

Это была мадам Лафонтен, как представил ее гостям хозяин. Все трое мужчин мигом поднялись с мест.

Колонист отрекомендовал своих гостей и обратился к супруге со словами:

— Мадам, эти господа останутся с нами обедать и переночуют под нашим кровом…

С улыбкой она слегка кивнула головой в ответ, сказала, что тотчас же отдаст необходимые распоряжения, и снова исчезла.

Не успела она затворить за собой дверь, как Лефор тут же взял кубок и осушил его одним глотком. Потом снова удобно устроился в кресле и уставился прямо в лицо Лафонтену.