Вместе с тем она прекрасно знала свою натуру, знала, как опасно для нее, когда мужчина так ласково гладит ее по коже. Ей ли не догадываться, как волнует ее плоть малейшее прикосновение мужской руки, однако Жильбер настолько заставил ее забыть о страданиях, настолько вырвал из этого унизительного состояния непрерывной, незаслуженной боли, что она тотчас закричала бы, снова призывая его к себе, отойди он от нее хоть на мгновенье.

Молодой человек слышал вздохи Мари, ее дыхание, которое с каждой минутой становилось все быстрее и прерывистей. Впрочем, и сам он тоже отнюдь не остался безучастным к тому нежному теплу, которое передалось ему от прикосновений к ее телу, однако, если и был тронут до глубины души, изо всех сил старался даже не подавать виду.

В ночи, которая окутала все вокруг, Мари мечтала о Реджинальде. Она вспоминала его фигуру, его тонкие усики и улыбку, неизменно исполненную насмешки, которую она принимала за выражение доброты и благожелательности. И сердце ее с такой же охотой давало себя утешить и убаюкать, как и измученная болью плоть. В мыслях она унеслась далеко прочь от этих горестных, овеянных скорбью краев. Теперь рядом с ней был Реджинальд. Это ведь он таким чудодейственным манером гладил ее истерзанную ступню, избавив ее от страданий, это он своим присутствием, своими ласками наполнил все ее существо такой блаженной истомой.

Ах, Реджинальд! Куда подевались все обвинения, все тяжкие подозрения, обида и гнев, что лишь недавно так надрывали ей сердце, — нет, он чист перед нею, он неспособен на измену и предательство.

Со всех сторон ее окружала ночная мгла, и она закрыла глаза. Так ей легче было воссоздать в памяти обольстительный образ неотразимого шотландского кавалера. Это стало ее давней привычкой, и воображение послушно подчинялось ее желаниям. Бывало, еще во времена Сент-Андре, стоило ей смежить веки — и перед глазами вырастал образ Жака. Теперь у ее ног сидел Отремон, а она всем существом взывала к Реджинальду.

Жильбер же тем временем продолжал добросовестно массировать пострадавшую ступню. Ему подумалось, что, возможно, при вывихе оказалась повреждена и вся мышца, и пальцы его принялись старательно прощупывать ее, чтобы успокоить и эту боль. Они скользнули по икре, выше, еще выше, пока не дошли до колена.

Колено было нежным и гладким — этакий холм, купол чувственности, словно нарочно выросший на границе, за которой эти опасные игры становились уже запретными.

Добравшись до восхитительной выпуклости, он нежно обхватил ее ладонью и спросил:

— Вам лучше?

Она произнесла «да», но с таким слабым вздохом, который заставил его усомниться в правдивости ответа.

Теперь он уже более не решался говорить с ней. Он вспомнил о поцелуе — одновременно долгом и чересчур кратком, которым они обменялись в ту ночь, после караибской оргии, оказавшись невольными ее свидетелями. Он знал, что женщины испытывают приливы плотского вожделения и даже приступы безудержной страсти во время событий, что в их глазах или в их воображении представляются событиями, которые сотрясают самые устои мира — пусть даже речь идет всего лишь о мирке, ограничивающем их собственные жизни и судьбы. И в такие мгновенья они способны отдаваться мужчине целиком, полностью и до конца, с таким лихорадочным сладострастьем, с таким восторгом и упоением, будто, принося себя в дар или в жертву, заклинают рок, надеются уберечь себя от еще более тяжких испытаний — впрочем, именно эта жертвенность, готовность безраздельно отдаться власти мужчины, и служит источником их собственных плотских наслаждений.

То страшное стихийное бедствие, в самой гуще которого оказалась волею судеб Мари, вполне могло послужить запалом, способным зажечь в ней этот загадочный механизм, который таится где-то в глубине естества любой женщины. Вот что повторял себе Жильбер, все больше и больше теряя голову от прикосновений к этому восхитительному, совершенному телу.

Рука Жильбера вдруг резко преступила запретную черту. И скользнула к месту еще более нежному, трепещущему и излучающему живительное тепло. Это место оказалось таким сокровенным и в то же время таким чувствительным и уязвимым, что пациентка тотчас же напряглась всем телом и глубоко вздохнула, даже не пытаясь изображать страдание.

И снова прошептала имя, которое он уже один раз слышал из ее уст, но так слабо, тихо и невнятно, он уж было подумал, что ему это просто послышалось. Она позвала Реджинальда. Он и понятия не имел, кто этот Реджинальд. В сущности, в тот момент ему было не так уж важно, что имя мужа Мари — Жак, а сам он зовется Жильбером. Все его мысли были слишком поглощены той землей обетованной, до какой удалось ему добраться ценой упорства и терпения. Той землею, что так пьянила его, заставляя полностью забыть, где он находится и что происходит вокруг. Впрочем, дальнейшее продвижение по этой сладостной земле сделалось куда легче и шло без всяких преград и помех. Мари, напрягшись всем телом, распростертая перед ним на банкетке, похоже, уже и думать забыла о боли в лодыжке, да и сам Жильбер более не вспоминал об этой крошечной ступне, которая помогла ему с такой легкостью завладеть всем телом — и к тому же телом столь совершенным, о каком можно было только грезить во сне.

Не произнося ни единого слова, он поднялся с банкетки, чтобы улечься подле нее. Потом заботливо, с нежностью заключил ее в объятья, будто боясь, как бы банкетка не оказалась слишком жесткой и не причинила ей боли. И только тогда заметил, что лицо молодой женщины обращено прямо к нему. Ее теплое дыхание ласкало ему щеки. Он приблизился губами к ее губам, которые уже целовал однажды — в порыве сладострастья, обостренного до предела зрелищем, какому они с ней стали тогда невольными свидетелями. Как и в первый раз, она ответила на его поцелуй.

— Ах, Жильбер, — все же пробормотала она, — мы сошли с ума!..

— Должно быть, и Господь Бог тоже, — ответил он ей, — раз он позволяет подобные вещи!..

— Ах, Жильбер! Жильбер!.. — еще раз прошептала она угасшим голосом и замолкла.

Теперь она уже более не сопротивлялась. Со всех сторон ее окружала ночь, а Жильбер рассыпал звезды, которые побеждали тьму и обжигали ее плоть. И она погрузилась в восхитительное небытие, которое заставило ее на время забыть страшную, зловещую реальность.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Восстание рабов

— Нет-нет! Да что вы, право! Никакого барахла! — кричал капитан Байардель. — Шансене! Прошу вас, Шансене, даже речи быть не может! Во всяком случае, пока не ступят на борт корабля, таков приказ! А когда они окажутся на судне, то вас там уже не будет… вы меня поняли, не так ли? Здесь вам ни за что их не переспорить! Бельграно! Послушайте, друг мой, скажите им, пусть сложат в кучу все свои узлы и оставят их здесь! Что?! Ах, они отказываются? Что ж, в таком случае возьмите все и выкиньте в море! Да-да, в воду, вы что, не слышали, я же ясно сказал — в море!

Байардель шагал взад-вперед вдоль пристани. На огороженном квадрате — десять на десять — было оборудовано место для отправки людей. Там, то и дело сталкиваясь в высоких волнах прибоя — море все еще не успокаивалось, — сновали челноки.

Все офицеры форта, которых не послали на усмирение взбунтовавшихся негров, находились по приказу генерала здесь, на берегу, чтобы следить за отправкой. Надо было постараться защитить как можно больше колонистов от бесчинств распоясавшихся рабов. Конечно, желающих оказалось куда больше, чем мест, и погрузка сопровождалась невообразимой суматохой.

Едва услышав, что можно укрыться от негров на борту кораблей береговой охраны, которыми ведает капитан Байардель, люди начали толпами со всех сторон сбегаться к пристани, однако им волей-неволей приходилось расставаться с близкими, а потому многие выражали недовольство, в результате то и дело возникали стычки и споры.

Женщин и маленьких детей направляли на «Бон-Портскую Деву» и на «Тельца», для мужчин же и подростков мужского пола отвели «Святого Лаврентия». И эта предосторожность была отнюдь не излишней.

Уже через час после второго толчка Сен-Пьер и окрестные холмы, по свидетельству очевидцев, стали театром, где разворачивались немыслимые, непостижимые уму сцены. Все пути, все дороги и тропинки заполнили бегущие люди — и не только негры, спешившие поскорее скрыться от хозяев и обрести свободу, но и другие жители острова всех слоев и сословий.

Среди них были воры, грабители, обшаривающие трупы, мародеры и просто убийцы. Сводились старые счеты. Повсюду бродили пьяницы, которые уже не сознавали, что делают, душевнобольные, охваченные приступами безумия от того грандиозного, пугающего зрелища, что разворачивалось у них на глазах, и тоже не ведающие, что творят, и, конечно, насильники и сластолюбцы, не упускавшие случая удовлетворить свою похоть с любой девушкой, вырванной извержением прямо из постели в чем мать родила, не разбирая дороги, бегущей по улице.

Надо было обуздать, привести в чувство этот поток людей, возбужденных, одичавших, распоясавшихся до предела и готовых на любое преступление. Некоторых пришлось пристрелить на месте в назидание другим, чтобы хоть как-то разбудить в них если не совесть, то хотя бы дремлющий инстинкт самосохранения. И те, кто получал пулю в лоб, отнюдь не всегда заслуживали этой кары.

В конце концов все-таки удалось укротить эту пьяную, обезумевшую, объятую страхом толпу, преследуемую тысячами и тысячами негров — еще более пьяных, которые стекались со всех концов, со всех окрестных холмов с дикими криками, наводя ужас на города и селения, убивая все, что еще оставалось живого, при малейшем движении добивая раненых, сея смерть, обшаривая трупы, грабя опустевшие дома и выпивая на своем пути все, что можно выпить.

Численность негритянского населения острова в двадцать раз превышала число самих колонистов. А потому страх, который обуял их, не поддавался никакому описанию. Они не верили, что даже войска смогут справиться с такой несметной толпой одержимых, и не без оснований ждали массовой резни всего белого населения острова — всех, кого пощадил разбушевавшийся вулкан.