Во время этой поездки, скрывая свое состояние за улыбкой, она внутренне взбунтовалась. В конце концов, на дворе двадцатое столетие, уверяла она саму себя. А Милтон окончил Гарвард с почетным дипломом, должен же он знать, что такое жизнь! Совершенно ясно, что в тридцать один год он отнюдь не был девственником. Весьма вероятно, он не был им и в ее годы, когда ему было двадцать четыре. И сама она никогда не говорила, будто она девственница. Она внутренне возмущалась чудовищной несправедливости, что о ней судят по меркам давно прошедшей викторианской эпохи. Девственность есть лишь незначительная физиологическая деталь, не имеющая ничего общего с истинной любовью двух людей; об этом знают все, так написано во всех книжках! Ее грех любовного увлечения — просто детские страхи. В наши дни увлечения бывают у всех, мир изменился…

Но при всех этих рассуждениях, тем не менее, Марджори не могла найти для себя хотя бы чуточку надежды. Истина состояла в том, что она была порядочной еврейской девушкой. Двадцатое ли столетие или какое иное стояло на дворе, порядочная еврейская девушка должна была выходить замуж девственницей. Это был именно тот угол, в который она была загнана. Строго говоря, порядочный христианской девушке тоже полагалось быть девственницей в этом случае; именно поэтому невесты одеваются в белое. Она даже не могла винить свое еврейское происхождение за эту ловушку.

Они зашли в кафе. Выпили по одной, затем повторили. Он почти не говорил, только держал ее за руку и смотрел на нее преданным взором, иногда нежно бормоча что-то неразборчивое. У нее была полная возможность начать разговор, но она не могла.

Затем, в самый неподходящий момент, когда перед ними поставили заказанные блюда, она выпалила все залпом, захлебываясь и обжигаясь своими словами.

На этом их вечер закончился. Он остался любезным с ней, но был уничтожен. Ей никогда не приходилось видеть такой перемены на лице человека; за несколько минут выражение счастья сменилось глубокой меланхолией. Ни один из них не мог есть. О ее увлечении Ноэлем он не проронил ни слова. Как будто она ему ничего не рассказывала. Когда тарелки унесли, он корректно и вежливо спросил, не хочет ли она кофе, или коньяку, или чего-нибудь еще. Потом он отвез ее домой, не проронив по дороге ни слова. Это возвращение домой она помнила долгие годы как самые тяжелые минуты в своей жизни. Ей казалось, что ее, истекающую кровью, везут в больницу.

Проведя ужасную ночь, она позвонила ему на следующий день рано утром. Ответила его мать, озабоченная и возбужденная. Его не было ни дома, ни на работе. Он уехал, оставив краткую записку, что очень устал и хочет отдохнуть с неделю где-нибудь в горах. Но он не оставил ни названия отеля, ни даже города, куда уехал. Ради всего святого, спрашивала его мать, что случилось? Они поссорились? Задавая этот вопрос, ее мать не смогла скрыть нотки радости в своем голосе. Марджори ничего толком не ответила и положила трубку.

Прошло три дня. Его мать звонила каждое утро и каждый вечер и спрашивала, не знает ли Марджори что-нибудь о нем. Все это вкупе с траурными лицами ее родителей, с их беспокойством и невысказанными вопросами становилось невыносимым. Однажды Марджори встала рано утром, оставила своим родителям очень похожую записку и уехала в Лэйквуд, курорт в Нью-Джерси, в двух часах езды от города. Для Лэйквуда время было выбрано явно неудачно. В гостинице не было ни одного постояльца; город тоже опустел. Заняться было нечем, как только ходить в кино, читать да бродить по берегу озера. Марджори перечитала все журналы, газеты и книги, которые она смогла найти, не понимая ни единого слова. Она как в бреду провела в гостинице шесть дней. Какое-то время спустя она не могла вспомнить ни малейшей подробности, чем она занималась эти шесть дней, они пропали из ее памяти, словно при амнезии. Марджори приехала домой совершенно простывшая, с высокой температурой. Она почти ничего не ела и потеряла в весе двенадцать фунтов. Марджори вернулась оттого, что ей позвонила ее мать (она оставила свои координаты).

— Он приехал и звонил тебе сегодня утром. Тебе лучше вернуться домой.

— Как он говорил?

— Я не знаю. Возвращайся домой. — Миссис Моргенштерн все это было явно не по нутру.

Когда Марджори приехала домой, она не послушалась мать, настаивавшую, чтобы дочь немедленно легла в постель, а позвонила Милту на работу. Было около четырех часов, стоял сырой снежный день, начинало темнеть. Милтон отрывисто и холодно произнес, что хотел бы встретиться с ней ненадолго и как можно скорее.

Не переодеваясь с дороги, с высокой температурой, она пошла к центру города и встретилась с ним в полутемном баре недалеко от его работы. Естественно, это снова был бар; всегда все самое важное происходило у нее в барах. Он уже сидел за столиком, в дальнем темном углу.

Они поздоровались, заказали коктейли, потом последовало долгое молчание. Она выглядела плохо, он еще хуже. За считанные дни он состарился. Лицо его было бледным, покрылось морщинами, имело какое-то жалкое выражение. Он молча смотрел ей в лицо, а она чувствовала себя, как на эшафоте. Когда он наконец заговорил, то произнес с горечью и угрюмо:

— Я люблю тебя.

Он раскрыл коробочку и поставил ее перед ней. Она ошеломленно смотрела на, как ей показалось, самый большой в мире бриллиант.

Ей повезло, что они сидели в темном углу, потому что она склонилась головой к столу и горько зарыдала. Она плакала долго, изливая со слезами страдания и позор, пока он смущенно не вытер рукой слезы с ее лица.

Никогда после этого он не произнес имени Ноэля, ни разу до конца жизни. Но с этих пор она ни разу не видела на его лице выражения того ничем не омраченного счастья, которое было на нем во время заката на мосту Джорджа Вашингтона. Он любил ее. Он принял ее такой, какая она есть, порочную, закрыв глаза на этот порок. И он, и она были воспитаны так, что в их глазах это был порок; порок, которому уже невозможно помочь; что-то вроде неизлечимой болезни, вроде искалеченной и неразгибающейся руки.

Цели своей возвышенной

Я достигну со временем…

Эта песенка звучала в мозгу Марджори, когда ее мать застегивала на ней подвенечное платье в «Золотой комнате» гостиницы «Пьер», менее чем за час до свадебной церемонии. Она так нервничала, что эта песенка, однажды придя на память, теперь постоянно крутилась у нее в голове. Марджори держала фату высоко, приподняв ее обеими руками, чтобы она не мешала матери застегивать на спине платье; и, стоя так, с поднятыми руками, она стала мурлыкать эту песенку, а потом напевать ее, не отдавая себе отчета в том, что именно она напевает.

Цели своей возвышенной

Я достигну со временем…

Спустя несколько мгновений она услышала саму себя и тихонько рассмеялась. Именно так она держала руки на сцене в Хантер-колледже, пережив свой первый сценический успех в роли Микадо. Нервное напряжение в те уже полузабытые мгновения накрепко связало эти слова и мотив с высоко поднятыми вверх руками. Спустя шесть лет — как теперь казалось Марджори, это были лучшие годы ее жизни — та давняя связка все еще была в ее памяти. Но как же теперь все изменилось!

— Что ты смеешься? Я щекочу тебя? — спросила мать.

— Нет, ничего, мама, просто пришла на память старая шутка… Поспеши, ради Бога, уже давно должен был прийти фотограф.

— Успокойся, дорогая. Времени хватит.

И во время фотографирования, и во время последних напоминаний распорядительницы этой священной церемонии о том, как себя вести и что говорить, во время напутственных объятий ее взволнованной матери и ее улыбающегося отца, удивительным образом помолодевших и похорошевших в своих новых парадных одеждах, ее брата, побледневшего и напряженного в его первом цилиндре, в белом галстуке-бабочке и во фраке, ее всхлипывающей свекрови и непрерывно шутящего и курящего свекра — все это время слова песни звучали в ее памяти… «Цели своей возвышенной я достигну со временем…» Они разом прекратились, когда свадебное шествие тронулось и она услышала орган, далеко внизу, в зале, игравший свадебный марш.

Конечно, во время ее свадьбы играл орган. И было два кантора, красивый юноша и представительный седобородый мужчина, оба в черных шелковых одеяниях и черных шапочках с черными помпонами. Был здесь и хор певчих из пяти сладкоголосых подростков в белых одеждах и в белых шапочках с белыми помпонами. И был широкий ковер из белых лилий, закрывавший помост, декорированный зеленью и белыми розами. Все это было залито морем огней, здесь крутились кинохроникеры и просто фотографы. На помост вела украшенная розами лесенка, по которой Марджори должна была подняться; у входа с лесенки на помост вздымалась совершенно бессмысленная, но вполне импозантная арка, вся украшенная розовыми розами, под которой она должна была пройти на помост. Перед помостом стояли ряды позолоченных кресел, на них сидели пять сотен почетных гостей, а за ними теснились просто любопытные, прочитавшие объявление в «Таймс» и знававшие жениха и невесту. После церемонии их всех ожидало шампанское, кто столько мог выпить, и горячие закуски без ограничений. Затем намечался ужин из десяти блюд, начинающийся с импортной лососины, продолженный редкостной величины и нежности ростбифом и заканчивавшийся мороженым в пылающем шерри-бренди. Не были забыты и оркестр из семи инструментов, море шампанского, поздний ужин в полночь и танцы до утра.

Это была свадьба по первому разряду, организованная компанией Лоуенштайна, лучшая свадьба, которую только можно было организовать. Все это обошлось в шесть с половиной тысяч долларов, включая чаевые. Марджори и ее жених обсуждали накануне вопрос о свадебном подарке от ее отца: он предложил им сделать его деньгами, которые откладывал для этой цели более двадцати лет. Они приняли это предложение, и все четверо родителей остались довольны. Очевидно, именно этого решения от них все ждали.