Ольга была хохотушкой, она радовалась жизни как ребенок, любила людей… Может быть, именно это их и разделяло? То, что она любила людей, а он слишком хорошо знал их. И использовал. Они поженились, и она стала реже смеяться. Собственно, чему тут было смеяться? Старик никогда не шутил. В гости никто не заглядывал. Друзей у них не было. Иногда звонили подруги Ольги и робкими голосами просили ее к телефону. Но звонки эти вскоре прекратились. Друзья Старика давно перебрались в Америку, и им нельзя было даже писать в то время.

Они жили в замкнутом пространстве большого дома в Песочном, и Ольга редко выходила за ворота. Ее как будто что-то тяготило все время. Она неуверенно двигалась по дому, пугливо вздрагивала, если он неожиданно появлялся рядом, и косилась на него глазами затравленного оленя. Он любил наблюдать за ней, когда она копалась в саду или когда читала книгу в плетеном кресле на веранде, когда она спала или ела, когда смотрела телевизор. Его сердце переполнялось чувствами, но когда, не выдержав их напора, он подходил, чтобы обнять ее, видел только испуганные оленьи глаза…

Почему она никогда не радовалась? Никогда не принимала его неожиданных порывов? Пугалась, словно просила пощады… Старик решил уже, что она его не любит, как однажды Ольга, отвернувшись к кусту сирени, выдохнула:

— Ты любишь детей?

Она спросила тихо, совсем тихо, но в пустынных залах его души эти слова прокатились, многократно усиленные эхом, и оглушили его. Он поднял ее и закружил, а она обняла его за шею и спрятала лицо на груди. И потом эти их дикие ночи! Они не выматывали, они давали ему силы. Он строил свою империю, скоро у него появится наследник. Жена любит его! Но в душе были лишь пустынные залы, только пыльные портьеры, и очень редко посторонние звуки проникали туда. Там стояла тишина. Мертвая тишина.

Эти пустынные залы снились ему ночами. Он открывал одну дверь за другой, но — ничего, кроме пустоты, кроме багряных портьер, через которые не проникал солнечный свет, кроме гобеленов по стенам. На всех гобеленах была одна и та же сцена. Олень, дико озираясь, взвивался в прыжке, а охотничья стрела уже пронзала его шею… тоненькая струйка крови и ужас отчаяния в глазах. А где-то на заднем плане из-за кустов виднелись скачущие всадники и охотничьи рожки, и он порой даже слышал, как истошно лают собаки…

Ольга таяла от их диких ночей. Силы покидали ее. Нет, она не заболела. Просто перестала смеяться, перестала радоваться жизни, энтузиазм ее схлынул, как отступают воды моря во время отлива, оставляя после себя только голый песок, только камни и тину, щепки и гниющие коряги.

Через месяц она объявила, что беременна, и он тут же сел в машину и уехал, а когда вернулся, завалил ее цветами — белыми хризантемами, которые роняли лепестки на ковер, на кровать, где сидела Ольга, а потом таскал еще минут десять из машины свертки и сверточки с детским кружевным бельем, с диковинными бутылочками, с книжками о детях на все случаи жизни. Может быть, ему показалось, — или она действительно тихонько смеялась. Совсем тихонько. Это был лучший день в их жизни, последний их лучший день.

Сын родился в срок, как положено, и был удивительно похож на мать. Старик не смел шелохнуться, когда в больнице ему вручили необыкновенно маленький живой сверток. Он стоял, и ему казалось, что ноги подкосятся, что он сейчас упадет, что, не дай Бог, выронит свою драгоценную ношу. Подошла Ольга и уверенно взяла сверток на руки. Она еще никогда не испытывала такого превосходства над ним…

Дом утопал в цветах. Они стояли в напольных вазах, в хрустале, в трехлитровых банках, в стаканах и даже в рюмках. Она вошла и удивленно огляделась. Он не позвал гостей, не накрыл стол. Он не хотел ни с кем делиться своей радостью. Он был жаден.

Ольга после рождения сына повзрослела. Больше не было оленьего взгляда, она не вздрагивала, когда он, подкравшись, неожиданно обнимал ее. «Это ты?» — спрашивала. Словно кого-то еще ждала в их большом пустом доме.

Старик теперь зарабатывал деньги. Он брался за все, что подворачивалось. Его сын должен получить все. Все! И он проводил на работе целые дни, а по вечерам садился к кроватке с крохотным маленьким существом и умирал от счастья.

Ольга выросла, из девушки превратилась в женщину. Муки материнства из каждой девочки делают женщину. В чем тут разница? Женщины более жестоки. Превозмогая немыслимую боль, они потом смотрят на мир по-другому, и совсем уж по-другому немного снисходительно смотрят на мужчин. Женщины хладнокровнее. Они легче переносят житейские драмы. На пороге между жизнью и смертью им открывается какая-то недоступная мужчинам тайна жизни, отчего они смотрят на тех потом свысока. Всегда — немного свысока.

Пока Старик возился по вечерам у детской кроватки, Ольга хандрила. Порядок в большом пустом доме наводила сухопарая дама средних лет, которая хозяйничала у Старика еще до его женитьбы. Поговорить с ней не удавалось. На любое обращенное к ней слово она поджимала губы и прятала глаза. Буркнет что-нибудь в ответ — и след простыл. Пошла шуршать по лестницам чистым бельем, пахнущим лавандой, щеткой тихонько двигать, перьями сметать пыль с диковинных растений. В саду крутился садовник — глухонемой. Он все время улыбался Ольге, но разговаривать с ним можно было только знаками. А сухопарая дама, готовя обед, запиралась на кухне.

Старик пытался увлечь чем-нибудь жену. Но ей все было не интересно. Она умирала от скуки. А однажды, когда он, придя с работы, занял свой пост у детской кроватки, сбежала.

Старик был тогда слишком ослеплен своим счастьем. Гуканье малыша, его такой удивительно сообразительный взгляд, то, что он так похож на Ольгу, а самое главное то, что в этом крохотном создании течет его кровь, — все это завораживало, заставляя на долгие часы забывать обо всем на свете. Он понял, что Ольга куда-то уходила, только когда она вернулась. И понял не потому, что она стояла в плаще и в шапочке, а по ее взгляду. Взгляд был совсем чужой. Она притащила за собой в дом тот враждебный, отвратительный мир, который лежал за глухим забором.

— Я была у подруги, — сказала она, излучая жестокую радость, и вопросительно посмотрела на него.

Он не ответил, и она вышла в другую комнату. Когда он обернулся к детской кроватке, то понял, что счастье покинуло его раз и навсегда и вряд ли вернется когда-нибудь. Мыльный пузырь его лопнул и рассыпался разноцветными брызгами. Старик посмотрел на сына и решил, что, кроме этого маленького мальчика, у него в мире нет ни души. Нет и никогда не будет. Но эта душа — его.

…Дальше началась тягучая полоса существования, которое не так-то легко сбросить с плеч. Ольги уже не было. Несмотря на то, что она по-прежнему ходила из комнаты в комнату, копалась иногда в саду и учила во дворе двухлетнего малыша ездить в огромной детской машинке, которую сделали на заказ. Это было время, когда они говорили друг другу совсем не то, что думали, а прямо противоположное. Если один внутренне взрывался: «Черт побери! Да сколько же можно?», то вслух говорил: «Ничего, родная» или «Ты устал, дорогой?». Это была жуткая игра, от которой и впрямь можно было свихнуться.

Однажды, вернувшись с работы, он увидел собранные чемоданы.

— Я ухожу.

— Да, ты уходишь, — сказал он ей.

— Я ухожу с Алькой.

— Нет, Алька остается дома. Ты уходишь одна.

На что он надеялся? Что она испугается, останется? А о чем думала она? Что сможет пойти в милицию и написать на мужа донос: «Мой муж, гражданин С., не отдает мне сына…» Нет, она не смогла.

Он узнавал потом, где она и с кем. Что-то такое бродило в нем, похожее на мужское пресловутое самолюбие, на ревность. Оказалось — инженер, жалкий и убогий. Из тех, которые жгут костры не для того, чтобы посмотреть, как горят города, а только для того, чтобы петь около них под гитару глупые песни про несуществующее счастье. У которых порыв души выливается в хриплое петушиное кукареканье, и только. Она предпочла такого. Ну что ж! Ей с ним жить. А он будет жить с Алькой. Самолюбие его больше не беспокоило, ревность испарилась. Он понял, что ушла она не к другому, а просто сбежала от него. Но как тесен бывает мир, когда в нем только два человека и один маленький ребенок. В этом мире некуда бежать.

Инженера сократили на службе в тот же год. Не зная, что же теперь делать, а точнее — ничего вообще не умея, он подался в прапорщики и неожиданно получил назначение куда-то далеко на Камчатку. Обещали деньги, он и поехал. Говорили, на три года, он и поверил. Ольга приходила к Альке, плакала потом в саду, поседела как-то сразу, совсем перестала следить за собой. Металась, сердце ее рвалось на части, но все-таки уехала вместе со своим прапорщиком.

Денег на Камчатке платили ровно столько же, сколько и везде. В основном давали продуктовые пайки. И если инженера это радовало, то Ольгу — совсем нет. Она мечтала съездить к сыну, в Ленинград. Но все не получалось. А потом она заболела. Неожиданно и страшно. Рак груди. Старик узнал о ее смерти только несколько лет спустя, когда инженер вдруг явился в его дом за глухим забором, засаленный и потрепанный, с початой бутылкой водки, и, вытирая кулаком под носом, все пытался передать какие-то ее слова, но то ли язык у него заплетался, то ли он эти слова не очень хорошо помнил, воспроизвести, что же она такое сказала, умирая, — а она что-то точно просила передать Старику, — не мог.

Старик стоял и смотрел, как по небритым щекам инженера-прапорщика катятся слезы. И, кажется, считал их и думал о том, когда же тот уберется… В конце концов, так и не дождавшись ясного слова от пьяного замусоленного человека, Старик захлопнул перед его носом дверь, а тот стал стучать по ней кулаками и орать что-то уж совершенно бессвязное.

Из дома выбежал шестилетний Алька и испуганно прижался к отцу:

— Кто это?