Он ещё помолчал, потом тяжело вздохнул.

— Ты что, Кхокха?

— Ах, что говорить, когда я вижу, как ты убиваешься…

Театральность, с какой он это произнес, стараясь изобразить на лице особенное сострадание, подействовала на меня отталкивающе. Наверное, Кхокха почувствовал, что переборщил, и сменил тему:

— Когда я собирал твои вещи, Майтрейи сбежала вниз и стала их обнимать и причитать над ними. Пришлось ее силой увести назад. Господин Сен — такое чудовище — бил ее кулаками по лицу, до крови. Она потом упала без сознания у себя в комнате…

Я слушал со слезами на глазах, но боль не прибывала. Больнее, чем разлука, что еще могло быть для нас? Если бы меня избили, отхлестали по щекам, разве мне стало бы хуже? Я представлял себе ее лицо в крови, но не раны ее разрывали мне сердце, а то, что она, такая, была непоправимо далеко.

— Они заперли ее наверху, отобрали почти всю одежду, чтобы она не смогла спуститься к тебе в комнату. Пока у нее был обморок, брызгали на нее водой, а потом, когда она очнулась, снова били, чтобы призналась. А она только кричала: «Я люблю его, я люблю его!» — это я сам слышал внизу. А сестра слышала, как она кричала: «Он не виноват, что вам от него надо? Он не виноват!»

Но мне-то они пока ничего не сделали, думал я, лучше бы это меня избили. Почему господину Сену не хватило смелости дать мне пощечину? Почему он, как трус, протянул мне руку: «Good bye, Аллан»?

— Пока ее не увели наверх, она успела мне сказать: «Я ему позвоню завтра». Но не знаю, получится у нее или нет. Уж очень строго за ней следит господин Сен. Они хотят поскорее выдать ее замуж, я сам слышал разговор.

Я окаменел. Кхокха заметил мой ужас и продолжал с азартом:

— Замуж за одного профессора из Хуглй, сразу как вернутся из Миднапура. Знаешь, что они едут в Миднапур?

— Знаю, — ответил я тупо.

— Чудовища, они все чудовища, — с жаром говорил Кхокха. — Ты их ненавидишь?

— Как я могу их ненавидеть? Это я причинил им зло. Они-то чем виноваты? Разве что тем, что взяли меня в дом?

— Они же хотели тебя усыновить, — напомнил Кхокха.

Я только улыбнулся. Как это было смешно и не нужно сейчас — все, что меня ожидало, если бы я был не я, — все то счастье, которое мне причиталось, если бы… Какой смысл сейчас гадать об этом. Я был один, совсем один, и невыносимее всего жгло настоящее, а ничего другого для меня не существовало.

Кхокха еще раз вздохнул для приличия.

— Моя мать очень больна, а мне нечего ей послать, я остался без рупии в кармане. Ты не мог бы мне одолжить, пока я не получу гонорар из Бенгальской кинокомпании?..

— Сколько тебе надо?

Он молчал. Я не стал глядеть ему в глаза. Мне было противно это вранье, я знал, что мать у него вовсе не больна и вообще живет на попечении его родственника, коммерсанта из Калигхата.

— Тридцати рупий хватит? — спросил я и, не дожидаясь ответа, выписал ему чек.

Он стыдливо поблагодарил и снова завел разговор о Майтрейи.

Я прервал его:

— Иди, Кхокха, я засну, голова болит…

* * *

Вечером, оповещенные Гарольдом, явились проведать меня девицы. Завели в холле патефон, попросили у хозяйки вноси и оранжад и стали изображать бурное веселье, чтобы меня развлечь. Гарольд сказал им, что у меня депрессия, нервы, переутомление, в общем, что мне надо встряхнуться, перед тем как отбыть за город.

— Эй, Аллан, — начала Герти, — ты что такой кислый, мальчик? Разве твоя девочка не с тобой?

Она уселась мне на колени, и меня передернуло от отвращения. Я попросил:

— Не надо, Герти, я устал и болен.

— А может, влюблен? — Она игриво подмигнула. — Приворожила тебя какая-нибудь черномазая, немытая, у тебя к таким слабость…

Компания захохотала. Госпожа Рибейро, которая приводила для меня в порядок соседнюю комнату, заглянула к нам.

— Оставьте Аллана в покое. Пусть он лучше выпьет. От виски все проходит. Операция на глазах — не такая уж страшная штука.

— Вы что же, миссис Рибейро, думаете, что он из-за этой операции так переживает? — с сарказмом спросила Герти. — Там дело посерьезнее. Небось его черную увел другой хахаль…

— Слушай, ты, заткнись, наконец! — крикнул я в бешенстве, вскакивая со стула.

— Повежливее со мной, дружок, — покраснев, сказала Герти. — Мы тебе не негры из Бхованипора.

— Герти! — одернула ее Клара. — Оставь его, ему и так плохо.

— Да что вы с ним рассюсюкались, Аллан бедный, Аллан несчастный… Киснет, как баба, водится с грязными бенгальцами. Он не имеет права меня оскорблять, меня, христианку.

— А он что, не христианин, что ли? — заметила Клара.

— Ха-ха! Это ты так думаешь, что христианин, — со смехом парировала Герти. — Вот Гарольд подтвердит, как он ему талдычил про свой индуизм и про священных коров и поносил Господа нашего Иисуса Христа. А теперь смеет мне рот затыкать!

Гарольд совершенно смешался, а госпожа Рибейро в отчаянии крикнула:

— Да уймитесь же вы!

— Я ухожу, хватит, — объявил я, поднимаясь. Герти враждебно смотрела на меня.

— В свой храм пошел молиться. Что-то ему не помогает его боженька…

* * *

Я провел мучительную ночь. Бродил по улицам, дымя сигаретой и держась окраин, чей говор и клокотание жизни как будто приближали меня к Майтрейи. Но, как только я вернулся и лег, боль, притуплённая усталостью, навалилась снова, и я был беззащитен перед ней. Напрасно я кусал подушку и бил себя по щекам, чтобы не закричать. Я твердил одно: «Майтрейи, Майтрейи, Майтрейи», — пока звуки этого имени не перестали вызывать во мне отклика и я не застыл в бесчувствии, лицом в подушку, не зная, где я и что я. Что-то порвалось во мне. Мысли перебегали с предмета на предмет, без всякой связи я видел то Тамлук, то Садийю, то разные другие знакомые места и ничего не понимал. Мне было только страшно останавливаться на чем-либо напоминающем ласки Майтрейи в вечер расставания, или «Good bye, Аллан» господина Сена, или «Выпей чаю» госпожи Сен… Как только эти сцены оживали в сознании, я начинал метаться по постели. Я слышал, как похрапывает в соседней комнате Гарольд, как бьют часы на башне протестантской церкви, отмеряя ночное время. Чтобы унять боль, я решил думать о смерти. Утоплюсь в Ганге, пусть Сен узнает, какое чистое чувство было у меня к Майтрейи. На другой день газеты напишут о европейском юноше, который покончил с собой по неизвестным причинам и которого вечером вытащили из воды возвращавшиеся по домам лодочники. Майтрейи упадет без чувств при этом известии, а госпожа Сен раскается, поняв, как искренне, по-настоящему я любил ее дочь. Мысль о смерти стала моим единственным утешением. Я смаковал ее в подробностях: как я пишу письмо господину Сену, как всхожу на мост и там, обронив несколько скупых слез, смотрю, перегнувшись через балюстраду, на течение желтых, илистых вод… Кружится голова — и конец. Я снова и снова прокручивал этот фильм и уснул на рассвете.

Меня разбудил Гарольд — он звал меня к телефону. Прямо в пижаме я опрометью бросился в холл. Я сразу узнал голос Майтрейи, я упивался его звуками, хотя сам говорить боялся, чтобы меня не услышал Гарольд или кто-то из других жильцов госпожи Рибейро. То, что она говорила, я скорее угадывал, чем слышал, потому что она еле шептала, вероятно, чтобы не разбудить домашних, и то и дело принималась плакать. Это был звонок из тюрьмы, из окованной железом камеры, таким горьким был ее плач и так жаждал свободы голос.

— Аллан, ты меня узнаешь? Это я, я все та же, Аллан, что бы ни случилось… Будь мужчиной, уйди в работу, не падай духом… Больше не могу, Аллан, прости… больше не могу. Я хотела тебе сказать…

Трубка внезапно смолкла. Кто-то помешал. Госпожа Сен? Я напрасно кричал: «Алло! Алло!» Ответа не было.

Совершенно убитый я вернулся к себе. Бежать! На меня давили стены, мне мучителен был вид моих вещей — за каждую из них зацепилось слово, взгляд, эпизод. А это бамбуковое кресло, в котором мы умещались вдвоем! Я был не в состоянии выйти из морока, положить конец пытке воспоминаний, за одни сутки превративших меня в руину.

— Как дела у инженера, Аллан, операцию сделали? — поинтересовался Гарольд.

— Еще нет, — машинально ответил я. — Может быть, сегодня.

— Бедняга…

Я бросился на кровать и снова закурил, ничего не чувствуя — только руки дрожали, а лицо застыло без всякого выражения, я даже не плакал, просто валялся под вентилятором, не зная, что мне делать и что еще может произойти.

Часов в десять у дома остановился посыльный на велосипеде и спросил меня. Госпожа Рибейро принесла мне конверт. Посыльный не стал ждать ответа. Письмо было от Сена.

Милостивый государь,

Я вижу теперь, что у Вас нет ни чести, ни совести. Вы не просто безумец — оказывается, я пригрел змею на груди, а змея, если вовремя не размозжить ей голову, норовит извернуться и ужалить. Вас и на сутки не хватило. Как последний трус, Вы нарушили данное мне слово — не сообщаться ни с кем из членов моей семьи, и теперь из-за Вас страдает бедная девочка, на которую Вы, к несчастью, имели некоторое влияние. Если с Вашей стороны последует еще хоть одна подобная попытка, я сделаю все от меня зависящее, чтобы Вас выслали из страны. Вы должны были уехать тотчас же — я полагал, что хоть на это у вас хватит здравого смысла. Я распорядился по телефону, чтобы Вас уволили с сегодняшнего дня. Единственное, что от Вас требуется, — взять расчет и немедленно уехать. Всякой неблагодарности есть предел…

Я оторопел, пробежав письмо глазами. Не потому, что меня уволили, я бы и сам не остался, я не мог видеть инженера после того, что мне рассказал Кхокха. Но из письма явствовало, что Майтрейи будет совершать один ложный шаг за другим, навлекая на себя самые неприятные последствия, а ее боль будет удесятерять мою — ведь я знал, что ничем не могу ей помочь, могу только бесполезно мучиться в одиночестве, вдалеке от нее. Я сложил письмо и, взяв каскетку, пошел из дому.