Неожиданный выпад со стороны Майтрейи. Я зашел слишком далеко, изображая инфантильное чувство к ней (я полагал, что это ближайший путь к сердцу индианки). Только Майтрейи не просто индианка, но и характер, и притом чрезвычайно волевой. Она сказала, что ее отталкивает собачья преданность, обожание (она причисляет и меня к своим платоническим обожателям). Она считает, что это заурядные, тривиальные, незрелые чувства. Не выносит и презирает таких поклонников. Мечтает о незаурядном мужчине, который стоял бы выше жалкой сентиментальности. Мое отношение ее нервирует.

Ах, так? Тогда я меняю тактику. Чувственный дурман сразу пошел на спад, как только она сделала мне это признание. Она развязала мне руки, теперь я гораздо свободнее. Пусть попробует прийти ко мне в комнату! Я ей покажу, что мне плевать на телячьи нежности. Знаю, что она влюблена. Этого не скрыть. Знаю, что ей никуда от меня не деться. И если мы пробудем наедине двадцать четыре часа, она отдастся мне как миленькая.

Но какого черта она говорит все время, что и любовь как у всех ей тоже противна? Это меня задевает. Есть что-то получше?


Ни одна женщина так меня не волновала. Мои чувственные мучения— просто проклятье, а тут еще этот зной и столько дел на мою голову! Неужели такая уж тайна — ее тело? Сомневаюсь. Меня волнует каждое слово, каждый намек на опасность, то есть на мой брак с Майтрейи, который явно подготавливается. Знаю, что я под угрозой. Все идет к этому. Госпожа Сен просто одолевает меня своими материнскими чувствами. Инженер зовет меня „дитя“. (Прим.: Какой я был болван!)


Вечером, за столом, госпожа Сен жалуется, что я зову ее „госпожа“, а не „мама“, как принято в Индии. Она добра до святости и обезоруживает своей наивностью. Искренне люблю ее.

А дальше: пошло-поехало. Манту просит называть его дядей, а Лилу — тетей, хотя ей всего-то семнадцать лет. Забавно.

С Майтрейи — проблемы. Поссорились из-за пустяка (впрочем, это с нами случается по два раза на дню), и после она не знала, как ко мне подлизаться. Я напустил на себя мрачный вид и сел за работу. Но на самом деле был доволен, надеясь, что, может, даст трещину наша слишком тесная дружба и то, в чем мы еще не признались друг другу. Я побаивался, что зашел слишком далеко, и под любым предлогом был готов пойти на попятный. Но нет, она попросила прощенья, и игра возобновилась. Чувствую, что долго не продержусь.


Чуть не поцеловал ее сегодня, когда мы остались вдвоем в комнате. Мне стоило больших усилий не обнять ее, такая она была взбудораженная и так заражала меня. Только сжал ее руку выше локтя и прикоснулся к ней губами. Большего себе не позволил. Я боюсь самого себя. (Прим.: Майтрейи не испытывала того, что я думал. Ее просто беспокоило мое состояние. Она была расположена к игре, это я далеко зашел.) Майтрейи — редкая девушка, но в женах не будет ли она такой же посредственностью, как любая другая?

Ближе к вечеру она пришла ко мне в дивном пунцовом покрывале, которое только условно прикрывает убийственно смуглые груди. Знаю, что она надела этот непристойный и обольстительный наряд для меня; инженера нет дома, иначе она бы не посмела. (Прим.: На самом деле это был просто раджпутский костюм, который надевают на голое тело, а не на кофточку, как в Бенгале.)

Майтрейи приходит ко мне без всякого предлога и все время меня провоцирует. Страсть ей к лицу. Плоть такая зовущая, сверх всякой меры. Я нарочно твержу себе, что она толстая, страшная, что я не выношу индийского амбре, и таким образом еще могу сдержаться. Занимаюсь, так сказать, „медитацией по контрасту“. На самом деле это бесполезная трата нервов, и я ничего, ничего не понимаю. Что со мной будет?


С утра — ссора. Опять по пустяку. Майтрейи грозится не разговаривать со мной неделю. А я сказал наконец, что пусть, переживу, и от этого сам успокоился и смог поработать. Лилу пришла как миротворец, с вестью, что „поэтесса совсем убита“. Я сказал, что я тут ни при чем и что если Майтрейи так нравятся ссоры… Как банальны женщины! Та же песня у всех, в Европе и в Азии, у глупых и умных, у развратных и невинных…

Вечером — один в кино, с полным удовольствием. За ужином Майтрейи села рядом со мной в потрясающем старинном сари. Заплаканная, молчаливая, чуть притронулась к еде. „Мама“ все поняла. Расцвела, когда я перекинулся с ее дочерью словом. После ужина — короткое „объяснение“. Майтрейи говорит, что я не так ее понял, что она вовсе не пренебрегает любовью и симпатией…


Поединок длился четверть часа. Я сжимал ее запястья. Она очаровательно вырывалась — в этом состоял поединок — ив слезах молилась Тагору. Я был спокоен и хладнокровно испытывал ее, подвергая боли и унижению.

Наконец она была вынуждена признать себя побежденной. Радость, смешанная с горечью: она счастлива, что я — ее победитель, но расстроена, что ее духовный учитель, гуру, не помог ей. И т. д.

Когда мы пошли к ней в комнату, она шепнула:

— Ты сломал мне руки!

Я, не долго думая, взял ее руки в свои и, погладив, поцеловал. В Индии это недопустимо. Узнай кто, ее бы могли казнить. (Прим.: Я преувеличивал.)

После обеда она без слов бросила мне в комнату цветок…


Кинематограф с Майтрейи и другими. Она, конечно, сидела со мной. Когда погасили свет, сказала, что у нее ко мне серьезный разговор. Я отрезал, что сыт по горло этими „сантиментами“, что я их презираю (вранье!). Она потеряла свое величественное спокойствие (Клеопатра?) и распустила нюни. Это меня не тронуло.

Когда мы выходили, она опять было начала всхлипывать. Я сказал только: „Майтрейи!“ — и смолк. В тот вечер она еще раз расплакалась, у меня в комнате, прикрыв лицо покрывалом и без всяких объяснений. Но нашла в себе силы улыбнуться, когда пришли другие.


Опять „выяснение отношений“ с Майтрейи. Сегодня она держалась получше. Плакала только один раз. Зато я разнервничался, стал говорить, что придется уехать. Финал кошмарный, я попросил ее уйти из моей комнаты, бросился на постель, изображая приступ неизвестно чего. Я был смешон. Пообещал Майтрейи, что мы снова „станем друзьями“. Какой болван! Зашел со своей идиотской тактикой в такие дебри вранья и „признаний“, что выглядел пошляк пошляком, докатился до „сцен“ и пр., и пр., а она сохраняла завидное спокойствие. Сказала, что и ее часть вины есть в наших сентиментальных „шутках“. Но с этим должно быть покончено, будем снова друзьями.

Ночь.


Ох! Но все не так просто. Я люблю ее, очень и очень, — и боюсь. Она сказала, что мучается оттого, что причинила мне зло.

Мне страшно, но и весело тоже. Душа не иссохла от всех этих новых и нерешенных проблем. Я могу еще быть влюбленным со всей страстью, и притом без сентиментальности. Но далась же мне, в самом деле, эта сентиментальность, не все ли равно?


Я влип? Доигрался? Сегодня с утра до позднего вечера я был „счастлив“, если можно этим стертым словом обозначить ни с чем не сравнимый наплыв мажора, жизненных сил, аппетита к жизни и игре. Я был готов сказать Майтрейи: „Хочешь быть моей?“ И сейчас готов. Какое счастье быть ее мужем! Очищенным от скверны, ясным…


После обеда разговор с Майтрейи о брачных узах. Я все время представляю себя ее мужем, главой семьи и образцом нравственности. Полная удовлетворенность, покой.

Вечером она говорит мне, что в отчаянии, потому что ей не написал Тагор. Он для нее больше чем гуру, он ей друг, поверенный ее тайн, жених, Бог, может быть, даже возлюбленный. Она признается мне, что никто не подозревает об их связи. Любовь по-индийски! Я ревную? Решил сказать ей, что в нашем браке нет смысла, раз ей так дорог другой. Но, наверное, она и сама все понимает. (Прим.: Ничего она не понимала.) Она заметила, что я надулся и встал в позу. После ужина мы не разговаривали. Прислала мне с Кхокхой записочку, что я ее обижаю. Я не ответил.

Вся эта история то раздражает меня, то развлекает. Влюблен по уши, в голове все время картинки нашей семейной жизни, дети. Теряю массу времени. Очень трудно сосредоточиться. Но от любви не откажусь.


Ночью было землетрясение, хотя меня трясло и без этого. Утром, когда встретил Майтрейи, подарил ей одну ценную книгу.


Сегодня между нами — такие бури, что мне трудно их описать. В двух словах. Майтрейи набросилась на меня с упреками: чего я добиваюсь, моя несдержанность ее компрометирует. Манту и Кхокха уже догадываются и пр. И это все сквозь рыдания. Я не проронил ни слова. Сидел мрачный. Снова поза. В это время на веранде, рядом с моей комнатой, был Кхокха и все слышал. Когда мы его заметили, Майтрейи заплакала еще отчаянней. Написала на краешке листа, что хочет умереть. Для индианки это бесчестье — что Кхокха теперь про нас знает.

Но все же, успокоившись, она прибралась у меня в комнате и поправила букет на столе. Я молчал.

Сегодня, когда я живописал ей распущенность девушек в Европе, она спросила, чист ли я сам, и одной только мысли, что вдруг это не так, было довольно, чтобы она расплакалась. Меня трогает эта яростная, мистическая жажда чистоты.

К вечеру — снова матримониальные разговоры. Майтрейи рассказала, что ее сватают за одного бенгальца, с которым она, конечно, не будет счастлива. Я посетовал, что родился белым (сам себе не очень веря), — дескать, будь я индийцем, у меня было бы больше шансов и пр. Она остолбенела, и тогда я поставил вопрос ребром: почему мы не можем пожениться? Допускает ли она идею нашего союза? Она, все еще остолбенелая, оглянулась — не слышал ли кто меня. Потом стала говорить, что все решает судьба или Бог (я ее перебил: не путает ли она Бога с предрассудками, а она ответила, что Бог свои желания выражает через предрассудки), что, может быть, моя любовь — это только мимолетная иллюзия и т. д. Факт то, что эта любовь, которую я поначалу считал ненастоящей, неважной, надуманной, натолкнувшись на отношение ко мне Майтрейи, в чьих чувствах я нисколько не сомневался (тогда как их вовсе не было, ни ко мне, ни к кому), — эта любовь меня совершенно захватила и несет; ощущение счастья, какого-то роскошного счастья живет на дне души, на краю всякой мысли. Не знаю, как это описать. Серьезно думаю о браке…