Гнев заглушил в Брохвиче все остальные чувства:

— Как бы вы ни пытались себя обелить, ваш поступок коварен и подл. Вы мне омерзительны!

— Граф, следите за словами! — крикнул Богдан не своим голосом.

— И не собираюсь! Я не подаю вам руки, я брезгую вами! Вы негодяй! Вы… ты… ты позоришь имя, которое носишь!

Богдан страшно побледнел. В глазах у него потемнело. Впервые в жизни ему нанесли такое оскорбление.

Когда он очнулся, Брохвича уже не было.

Кровь бросилась Богдану в лицо. Оскорбленная гордость требовала отмщения.

Он выходил из Лувра, уже приняв твердое решение.

Он был готов терпеливо сносить все оскорбления ради Люции, но все же это оказалось выше его сил.

Успокоившись, почти весело он шагал к своему дому. Вспомнил свою первую дуэль в Варшаве, и это еще больше разожгло его пыл:

— Нет, там было совсем другое дело!

Он был полон плохих предчувствий — жаль было и Люции и жизни. Лишь теперь он небывало ясно и четко ощутил глубину своих чувств к Люции: любовь, сострадание к ее несчастьям..

— Что же будет с ней? — спрашивал себя Богдан. Мысли о предстоящем поединке отступили перед лицом этого вопроса, овладевшего всем существом юноши.

— Что же будет с Люцией, если…

И в поисках ответа на мучительный вопрос Богдан не мог уснуть всю ночь.

ХLVIII

Брохвич пытался вырвать из сердца жестокую правду, услышанную от Михоровского, но не мог. Горькая, отвратительная истина так и осталась в его душе, калеча ее, порождая трезвые и крайне болезненные мысли.

Богдан был прав, После свадьбы Люция непременно возненавидела бы тебя! Она презирает тебя, обратив все чувства к своему избавителю! И она права — Богдан благородно поступил с ней, а вот ты хотел заполучить ее ради собственного эгоизма…

Незнакомая доселе тяжесть легла на сердце Ежи. Сомнения в своей правоте росли, а уважение к Люции и Богдану, возникшее вдруг, все укреплялось. Граф боролся с собой. Самые потаенные мысли он подверглись трезвому анализу, как и чувства. Брохвич уже жалел о содеянном — лишь печаль утраты по-прежнему обжигала.

Перед собой Брохвич видел пустоту, жизненную пустоту, и это видение преследовало неотступно, как древнегреческие духи мщения. И он содрогнулся, осознав, что обречен брести по этой пустыне без единого оазиса, в одиночестве, с израненной душой, с кровоточащим сердцем.

Плач разрывал ему грудь — но на глазах не появилось ни слезинки. Глаза оставались сухими, мрачными. Неотвязная мысль не покидала графа: «Богдан победил!»

Богдан превосходил его в понимании потаенных мыслей Люции, ее души — и потому Люция должна ценить и уважать Богдана, а не его, едва не увлекшего девушку в бездну несчастья. Сравнив себя с Богданом, Ежи сам себе показался карикатурой.

Сам он лишь пестовал собственный эгоизм — а Богдан был движим благородством. Но… было ли благородство единственным чувством, ради которого Богдан расстроил их брак? Теперь уже ясно, что он действовал по собственной инициативе и Вальдемар совершенно ни при чем. И все же — только лишь благородство им двигало или были и другие причины?

И граф задумался: почему Богдан, обычно столь порывистый и несдержанный, на сей раз был необычайно спокоен? Почему столь хладнокровно держался под градом оскорбительных слов, почему выказал тактичность, какой Брохвич в нем и не подозревал? Что за сила оказалась способной так изменить его?

Что за сила лишила его всем известной несдержанности?

Что за сила наполнила его рассудочностью и трезвомыслием?

Есть лишь один ответ. Богдан любит Люцию!

Эта мысль становилась все более вероятной, окончательно сломав Брохвича, ибо вдобавок ко всем своим несчастьям он увидел перед собой еще и соперника…

И все же он жалел, что оскорбил Богдана. Тревожился, удивлялся хладнокровию юноши, укорял себя за все прозвучавшие из его уст оскорбления. Запершись в своем кабинете, он мучился и страдал, не находя ни выхода, ни спасения.

Он понял, что недостаточно еще любить женщину до безумия, открывать перед ней всю глубину своих чувств, недостаточно любить ее душою и жаждать сердцем — нужно еще обладать теми качествами и чувствами, что способны склонить женщину к взаимности. Нужно уметь открыть любимой силу своей страсти, нежной, деликатной, неуничтожимой, вечной.

И не молить о любви, а завоевать ее со всей решимостью.

Идти к своей цели без колебаний, без метаний, смело, дерзко, преодолевая все препятствия.

Именно так поступал Михоровский — он не вздыхал молча, не ждал сочувствия и жалости, он смело поставил все на карту… и выиграл.

Люция ощутила превосходство Богдана победившее ее неуверенность…

Брохвич размышлял, порой — с удивлявшим его самого спокойствием, порой — в небывалом расстройстве чувств.

Повторял себе, что мир и человеческая жизнь — вздор, иллюзия, фата-моргана… Оптимизм, обычный спутник молодости, пропадает со временем, оставляя в душе человека мертвую пустоту и отсутствие всяких желаний. Все фальшь, и эта фальшь — основа всего сущего.

Мир словно театр: в нем разыгрываются трагедии и драмы, но чаще всего — комедии; сменяются актеры и декорации, но содержание пьесы и сцена остаются прежними. Все основано на извечном самообмане — и разница лишь в том, что одними он владеет сильнее, другими — слабее.

Говорят: «Любовь — это жизнь». Вздор!

Любовь — это морфий. Без него больной умирает, с ним становится наркоманом.

Любовь, на которую отвечают взаимностью, — это великое счастье сродни наркотическому дурману.

Любовь без взаимности — чума, проказа, смерть, нечто еще более худшее, чем смерть.

А любовь без единой искорки надежды — медленная, ужасная агония.

Ревность овладела Брохвичем. Люцию отняли у него… и кто же? Если бы она умерла, никто не имел бы на нее больше прав…

Эгоизм и мстительность вновь проснулись в душе графа. Но действительность была сильнее.

Он переживал тяжелое время.

Вечером доложили, что его хотят видеть двое господ. Их имена были знакомы графу.

«Секунданты Богдана», — понял он.

И вздохнул свободнее, но, прежде чем выйти к ним в салон, пережил короткую, но страшную борьбу с собой. То, что он намеревался сделать, было противно всей его натуре. Но он все же заглушил крик протеста, подавил свои амбиции, вышел к секундантам спокойный, серьезный, он был победителем… победив самого себя.

Друзья Богдана иначе оценили его вид. Облик Брохвича показался им исполненным грозной решимости.

И оба подумали, не сговариваясь: «Он готов предложить еще более жесткие условия…» Когда обменялись приветствиями, старший из пришедших изложил цель визита. Граф слушал молча. Секунданты недоуменно переглянулись. Внезапно Брохвич сказал решительно, каким-то чужим голосом:

— Я не буду драться с паном Михоровским. Секунданты были безмерно удивлены.

— Вы отказываетесь от вызова? — спросил один.

— Да. Я не буду драться.

— Граф…

Брохвич посмотрел им в глаза открытым взором человека, убежденного в своей правоте:

— Господа! — произнес он выразительно. — Я умышленно нанес пану Богдану Михоровскому крайне серьезное оскорбление. И был неправ.

Секунданты выглядели невероятно удивленными. Ежи надломленным голосом продолжал:

— Прошу вас уведомить пана Михоровского, что признаю себя виновным и готов, просить у него извинения. Если он и после этого пожелает драться, в его распоряжении.

Он поклонился и удалился в кабинет.

Он чувствовал, что погасил последнюю лампаду, посвященном Люции святилище, окутанном таинстве ной мглой иллюзий.

Ежи казалось, что внутри у него бушует вулкан, пышущий пламенем и раскаленной лавой. Он жажда смерти — но не от руки Богдана, не в поединке Люцию. Жаждал смерти, способной принести желаемое забытье.

Часа два спустя, когда Ежи, доведенный до предела отсутствием всяких известий от Михоровского, собирался уже отправиться к нему сам, Богдан внезапно появился в кабинете перед изумленным графом.

Граф, небывало тронутый, сердечно протянул Богдан руку и спросил:

— Значит, вы прощаете меня?

— Да. Я хочу, чтобы мы расстались друзьями, тягостных воспоминаний. Забудем обо всем. Я жаждал убить вас… но теперь хочу лишь согласия.

И они дружески обнялись. Потом Брохвич сказал:

— Дороги наши расходятся, быть может, навсегда кто знает? Пан Богдан, попрощайтесь от моего имени княгиней и баронессой. Сам я не в силах видеться ними. Но… не откажите в любезности ответить мне один-единственный вопрос. По-моему, я вправе зада! его вам.

— Конечно, — сказал Богдан, уже предвидя, какой будет этот вопрос.

— Вы… любите ее, не так ли?

— Люблю! — гордо и смело ответил Богдан.

Брохвич ощутил, как сердце его обливается кровью, но промолчал. Сказал лишь:

— Только это я и хотел знать…

И они молча расстались.

XLIX

Княгиня Подгорецкая и Люция возвращались на родину в сопровождении Богдана.

Люция, жаждавшая покоя как-то задумалась об уходе в монастырь, но вскоре отбросила эту идею. Она меревалась было остаться в Бельгии, в том самом монастыре, куда хотела удалиться от мира после смерти Стефы Рудецкой, где прожила несколько месяцев в качестве гостьи, — но этому решению воспротивился Богдан, и Люция вновь послушалась его.

Когда все трое ехали на железнодорожный вокзал, Люция нервно беспокойно смотрела в окно кареты на снеженные улицы Парижа. И сказала наконец:

— Здесь я оставляю свое прошлое.

— Забудь о нем, — сказал Богдан. — Несколько лет ты спала, кузина. Ты спала. Лишь теперь перед тобой распахнутся…