– Да, – кивнула я обыденно. Да. Я из «Невского времени» – повторила про себя, чтобы ничему не удивляться.

– Сколько это займет? – спросила меня девушка, пока мы шли по длинным филармоническим коридорам. На этот вопрос готового ответа у меня не имелось.

– А что, мы сильно ограничены во времени? – решила я прощупать почву.

– Я же должна предупредить Туманского, сколько времени вы у него отнимете, – Карина посмотрела на меня с едва заметным недоумением.

– Ну да, конечно, – согласилась я, стараясь сообразить, сколько мне может понадобиться. Если я скажу час, не будет ли это слишком много? А двадцать минут – слишком несерьезно. Не вникая в причины моих колебаний, Карина взглянула на часы и холодно сказала:

– Не больше получаса. Длинное интервью вам не нужно. Да он его и не даст. Вы ведь в курсе? В конкурсе он из-за травмы участвовать не будет.

– Да. Безусловно, я в курсе, – придала я голосу выражение абсолютной компетенции во всех возможных вопросах.

– Хорошо. Подождите здесь. Я его позову. Лучше бы она этого не говорила. Мне стало

так страшно, что заболел живот. А может, мне лучше пойти домой? О чем мне прикажете говорить с незнакомым виолончелистом в течение тридцати бесконечных минут? Я не знаю о нем ничего, что положено знать журналисту. И не очень-то хочу это знать. Меня интересуют две вещи – что у него с рукой и имею ли я к этому отношение?

Кроме даты его рождения, я не знаю о нем ничего. Да, я знаю, что Марс у него в соединении с Венерой, а Венера в соединении с Солнцем. И еще у него в гороскопе Стеллиум, редкий, как алмаз Нила. Но что это мне дает? Только нездоровый интерес к его личности, не имеющий ничего общего с интересом журналистским.

К тому же я почему-то забыла все приготовленные дома вопросы. В голове такая же мешанина, как в крутящемся барабане Спортлото.

Все, что дома казалось мне таким простым и естественным, сейчас выглядело сущим бредом. Господи, ну зачем я пришла?

Я стояла в закругляющемся матовом коридоре, как в космическом корабле из будущего. И до меня доносились глубокие вздохи виолончели. В зале проходило прослушивание будущих конкурсантов.

Я подошла поближе к неплотно закрытой двери и прижалась ухом к самой щели. У виолончели все-таки неподражаемый звук. Он затягивает, как воронка. Скрипка на меня так не действует. Слишком высоко. Видимо, как женщина я реагирую на другие частоты. Мне даже кажется, что в душе моей натянуты виртуальные струны, которые входят в резонанс именно с виолончелью.

– Здравствуйте! – сказал кто-то низким голосом и кашлянул позади меня. Я обернулась, как подстреленная. И подняла голову.

У него были длинные темные волосы до плеч и зеленый свитер.

– Туманский, – представился он коротко, и на секунду на лице его промелькнула досада. Как будто бы ему вдруг наскучило, что он -Туманский. Он протянул было мне забинтованную руку, но потом спохватился и прижал ее другой рукой к себе. – Извините. Все время забываю.

Он совершенно не рад был меня видеть. И этого не скрывал.

– Ангелина Май, «Невское время», – так, кажется, принято представляться у журналистов. – Где мы можем присесть?

– Пойдемте, – сказал он, и низкие ноты его голоса потерялись в глубине коридора. Он вытянул из кармана часы на цепочке и мельком на них взглянул. – Сюда заходите.

Мы вошли с ним в маленький кабинет. А может быть, это был репетиционный зал. Здесь помещались рояль, два стула и бархатная темно-вишневая банкетка.

– Заходите. Садитесь.

Я вдруг подумала, что своей принципиальной невозмутимостью он очень похож на молодого врача. Спасибо, что не сказал «раздевайтесь». Левой, здоровой рукой он потер синеватый небритый подбородок и молча пережидал, пока я усядусь и выну из своей почтальонской сумки весь причитающийся инвентарь: диктофон, который мне всучил Сац, а также блокнот и ручку, рассматриваемые мной как частицы имиджа. Между прочим, в блокноте были записаны спасительные вопросы. Но открыть его было почему-то неудобно. Туманский медленно заправил за ухо блестящую прядь волос такого же цвета, как рояль, на который опирался локтями, и сказал:

– Я вас слушаю.

«Это я тебя буду слушать, дружок», – ехидно сказала я про себя. Сама же соорудила благожелательную улыбку и для разгона спросила с абсолютно утвердительной интонацией:

– Вы не будете участвовать в конкурсе.

– Нет, – ответил он, глядя на меня с терпеливым ожиданием.

– Вы возлагали большие надежды на этот конкурс? – ляпнула я, ужасно на себя сердясь. Вот журналистка-кретинка! Где же зазубренные слова: «какие», «как» и «почему»?

– Надежды юношей питают, – расщедрился он на три слова, смысл которых от меня ускользнул.

И опять замолчал, полагаясь на мой профессионализм. Насколько я знала, ему двадцать восемь. Пожалуй, не юноша. Скорее, мужчина. И тут он опять заговорил сам.

– Я вообще не особо понимаю, кому теперь может быть нужно какое-то мое интервью. Я не участвую в конкурсе Чайковского и скорее всего участвовать в нем не буду уже никогда. Возрастной ценз. До тридцати двух.

А конкурс бывает не чаще, чем Олимпиада. Так о чем нам вообще разговаривать?

– Ну, во-первых, у вас уже есть регалии. Вас знают. И возможно, вы могли бы поделиться своими прогнозами относительно будущих лауреатов…

– Я не предсказываю будущее, – сказал он не особенно дружелюбно, – и вообще не имею ни малейшего желания в него заглядывать.

– Никогда не встречала людей, которым было бы это неинтересно, – попыталась я затронуть любимую тему.

– Будущее интересует меня лишь настолько, чтобы продолжать жить и не покончить с собой. – Этот пассаж Туманский окрасил удивительным цинизмом. Видимо, оттого, что болезненно переживал внезапную перемену в своем ближайшем будущем… Самое неприятное, что в этом была моя вина. Или я слишком много о себе возомнила?

– Вы не могли бы рассказать немного о том, как все начиналось? – предложила я, припоминая, что, кажется, этот вопрос и был у меня первым.

– Что именно начиналось? – переспросил он, нахмурив темные брови и действительно силясь меня понять.

– Как вы стали виолончелистом? – сказала я, ужасаясь тупости вопроса.

Он шумно вздохнул, глядя в полированную крышку рояля, и сказал:

– Начал заниматься… – пожал он плечами. – Но виолончелистом я не стал. То есть я бываю им. Иногда. Когда беру в руки инструмент. Но потом перестаю быть. Становлюсь кем-то другим.

– Кем?

– В зависимости от того, что я делаю. Читаю – читателем, пишу – писателем. Пельмени варю – кухаркой. И так далее.

– А кто вы сейчас? – спросила я с интересом.

– Я вот как раз сейчас пытаюсь это понять, – он усмехнулся и оторвал свой взгляд от манящей черноты рояля. Какого цвета его глаза, мне рассмотреть не удалось. Заметила только, что темные.

– Какая музыка вам ближе? – попыталась я заговорить на тему, которая должна была быть ему интересна.

– Мне ближе то, что дальше, – кратко ответил он. Но потом, видимо, и сам почувствовал, что это сильно смахивает на хамство, и поспешно добавил. – Я имею в виду, что мне интересно то, чего я раньше не делал. Чем сложнее задача, тем интереснее. Я готовил для этого конкурса сложную программу. Шнитке. Шостакович. То, чего раньше избегал. Теперь дорос. Но пока, видимо, не судьба.

– Что у вас с рукой? – проникновенно спросила я. И мне показалось, что вопрос мой торчит из беседы, как сучок из доски.

– Поскользнулся, упал, очнулся – гипс. – По-моему, он надо мной открыто издевался. Даже голову набок склонил, наблюдая за выражением моего лица.

– Я серьезно… – вздохнула я и опустила глаза. Ну посмотри на меня. Разве можно такую обижать?

– В драку ввязался, – нехотя сказал он.

– Ну как же можно! Вам ведь надо руки беречь! – участливо пролепетала я.

– Голову мне тоже надо беречь, – резонно заметил он.

– А на вас что, напали? – Я попыталась сделать самое наивно-восторженное выражение лица, на которое была способна.

– Да нет, ну что вы… – он позволил себе рассмеяться. – Я всегда нападаю первым.

И я неожиданно увидела в нем за синеватой небритостью и мрачной невозмутимостью того самого юношу, которого питают надежды.

– Вы совершенно не похожи на музыканта, -сказала я, смутно отдавая себе отчет в том, что это, кажется, не мое собачье дело – на кого он похож.

– Вы, между прочим, тоже совершенно не похожи на журналистку, – он рассматривал меня с серьезными претензиями во взгляде.

– Да? Интересно, почему? – кокетливо засмеялась я, пытаясь скрыть за смехом панику.

– Потому что вы забыли включить диктофон, – сказал он, продолжая разглядывать меня уже с некоторым любопытством.

– Да что вы… – фыркнула я смущенно и стала вертеть в руках незнакомый аппарат. Что-то непонятно, где тут что. Чувствуя, что краснею, я пробормотала с жалким девичьим смешком: – А как его включать?

– Очень просто, – ответил он, подошел поближе и слегка притопил левой рукой клавишу с треугольничком. И взглянул на меня, видимо, пытаясь установить степень моей вменяемости. Зато я увидела, что глаза у него многоцветные – темно-серые со сложной арабской вязью. А вокруг зрачка всполохи рыжего огня. – Времени у вас осталось мало. Давайте, по возможности, поскорее.

Времени у меня осталось мало. А что я узнала у него? Да почти ничего. Правду он мне не сказал. Напали? Что-то непонятно. Да нет, не напали. Он нападает первым. О чем это он… Имею я хоть какое-то отношение к его травме или нет? Или все-таки это дело рук Антона? Как я могу это выяснить? Надо во что бы то ни стало вытянуть его на беседу. С протокольными вопросами ясно. Ему неинтересно.

– Знаете, Володя, – с некоторым трудом произнесла я. Мне всегда сложно впервые называть человека по имени. – Я скажу вам честно. Я шла к вам на интервью и думала, что по большому счету никому не интересно, сколько часов в день музыкант занимается и какие у него творческие планы. Но журналисты только об этом и спрашивают. А мне интересно другое – почему одно и то же все играют по-разному? Это потому, что каждый по-своему воспринимает мир. А мне вот интересно, как мир воспринимаете вы. Что с вами происходит, когда вы играете? О чем вы думаете? Мне бы очень хотелось отступить от схемы. Задать вам вопросы, которые обычно не задают серьезным людям.