Впустив Шпатца в комнату, я почувствовала, как в душе у меня что-то сломалось. Я смотрела на него, скрестив руки на груди; его силуэт неясно вырисовывался в проеме двери и казался больше, чем он был на самом деле. Похоже, он робеет даже больше, чем я, если такое возможно предположить.

— Ну? — начала я, стараясь говорить спокойно. — Вы сказали, что у вас есть новости.

Он кивнул, повертел в руках шляпу:

— Вашего племянника Андре Паласа в списках военнопленных, подлежащих освобождению, нет. Почему — я не знаю. Эта информация секретная, и допуска к ней у меня нет. Существуют вещи, которых мне не позволено видеть, и никто не может объяснить почему.

— Господи боже мой!

Я слепо пошарила на туалетном столике, нашла брошенную там сумочку и стала рыться в поисках сигарет. Прикурила, посмотрела сквозь облако дыма на Шпатца. Он все еще не решался перешагнуть через порог.

— И все же, мне кажется, я могу вам помочь, — сказал он. — У меня есть друг детства, капитан Теодор Момм. Его произвели в ротмистры и назначили ответственным за мобилизацию французской текстильной промышленности, перевод ее на военные рельсы. Я бы мог попросить его…

Мне было так больно, что стало совсем наплевать, соблазнит он меня или убьет.

— Почему вы не говорите прямо, что имеете в виду? — повернулась я к нему. — Не я затеяла эту войну, я никогда не хотела ее. Ее затеяли вы и ваши люди, от вас весь этот хаос. А теперь в вашем вонючем лагере может погибнуть мой племянник, все это из-за вас.

Я понимала: нельзя так говорить, надо вести себя тише воды ниже травы. Поблагодарить его за потраченное на меня время и попросить уйти, но в ту минуту мне было не до осторожности. Тревога за судьбу Андре, тяжелая жизнь, больше похожая на жалкое существование, бесконечные унижения ради сохранения прежнего образа жизни — все это прорвалось на поверхность бурным потоком, которого я больше не могла сдерживать.

— Я ненавижу все это, — сказала я и шагнула к нему. — Это отвратительно! Эта свинья, ваш Геринг, вышвыривающий женщин из собственных номеров и скупающий драгоценности за гроши, Абец, своей грязной пропагандой уродующий наши памятники и монументы. Верьте нам, говорите вы. Мы, мол, ваши друзья. Что это за дружба такая, навязанная войной?! Вы вторглись в нашу страну, в наш город, вы заставляете нас кричать «Хайль Гитлер!» перед вашим отвратительным красным флагом. Это же полный абсурд! Вам нравится зрелище нашего унижения. О, как я ненавижу все это!

Я стояла так близко, что вполне могла влепить ему пощечину. Чуть было и не влепила, надеялась, что горящая сигарета, зажатая между пальцами, оставит приличный ожог на его симпатичной щеке, но всего четырьмя словами, сказанными тихим голосом, он обезоружил меня:

— Я разделяю ваши чувства.

— Ничего вы не разделяете! — презрительно фыркнула я. — С самого окончания прошлой войны вы, немцы, мечтали увидеть, как мы корчимся у вас под каблуком. Вы во всем слушаетесь вашего фюрера, несмотря на то что он у вас сумасшедший.

Наши взгляды встретились.

— Вы закончили?

Я замерла, стояла, не двигаясь и не произнося ни слова, пока сигарета не догорела и не обожгла мне палец, пришлось протянуть руку к пепельнице возле кровати и погасить ее. А погасив и тем самым испачкав пальцы пеплом, я поняла, что, возможно, сейчас я только что подписала ордер на собственный арест. Я оскорбила Гитлера. Если слухи, обсуждавшиеся у Сертов, хоть сколько-нибудь правдивы… Говорили, что люди исчезают бесследно и за меньшие проступки.

— Я сожалею, что расстроил вас, — произнес Шпатц, — Я совсем не хотел. Тем не менее я мог бы оказать вам какую-то помощь с племянником, хотя это будет более сложно, чем я думал. Если согласитесь, вам известно, как со мной связаться. — Он уже повернулся, чтобы уйти.

— Погодите, — сказала я вдруг.

Он услышал мой голос и замер. Если его присутствие привело меня к саморазоблачению, надо заставить его сделать то же самое.

— Мне грозит опасность? — (Он не ответил.) — Я не прошу рассказывать то, — прибавила я, — что, по-вашему, мне следует услышать. У меня такое чувство, будто вы чего-то от меня хотите, вы сами об этом сказали при нашем знакомстве. Вы хотели прощупать мои симпатии? И теперь я попала в один из ваших списков?

Он невесело усмехнулся:

— Тут не в бирюльки играют, мадемуазель. Списки, о которых вы говорите, — это оружие, которым уничтожают живых людей. Или хотя бы арестовывают всех, кто высказывается против войны… В общем, вы понимаете. Но если арестовать всех таких, в Париже никого не осталось бы. С Гитлером многие не согласны, в том числе и немцы, вы даже представить себе не можете, сколько таких. Они не слепые и прекрасно видят, какая заварилась каша, и, в отличие от него, уроки прошлого у них в крови.

— А вы с ним согласны? — с вызовом выпалила я, но тут же пожалела, что не сдержалась.

— На прошлой войне я был солдатом, — спокойно ответил он. — Я видел, сколько страданий война принесла людям. И не хочу, чтобы это случилось еще раз.

— Так вы с ними или против них?

Он поднял руку:

— Больше я ничего не скажу, но знайте: пока вас нет ни в одном из списков, хотя вам грозит опасность, тут уж не сомневайтесь. Впрочем, она всем грозит.

Мне очень хотелось верить ему. Я глядела ему в лицо и не видела в нем ни намека на то, что он хитрит или лжет. И все равно я колебалась. К собственному ужасу, я наконец поняла, как далеко зашла. Наговорила такого, чего уже не вернешь, но за что легко поплатиться жизнью.

— Я обидела вас, — запинаясь, произнесла я. — Я… я сожалею об этом.

— Нет, что вы! — На его губах появилась улыбка, даже не улыбка, а мальчишеская усмешка во весь рот, в уголках глаз собрались морщинки, что пробудило во мне яркое воспоминание о мужчинах, которых я потеряла. — Вы сильная женщина. И я восхищаюсь вами. И благодарю вас за вашу отповедь. Я ее никогда не забуду. — Он снова повернулся к двери. И на этот раз, чтобы остановить его, я шагнула вперед и тронула его за рукав. На мгновение он снова замер. Потом повернул ко мне голову. — Вы уверены?

Я тихо рассмеялась:

— Нет, конечно. Но разве прежде это меня останавливало?

* * *

Позже, когда он уже спал на смятых простынях и его заросшая густой светлой растительностью грудь поднималась и опускалась в такт дыханию, я встала и на цыпочках подошла к своей сумочке. Прикурив сигарету, я неслышно подошла к окну, выходящему на улицу Камбон.

Ставни моего магазина через дорогу были закрыты, ураганный ветер с яростью трепал навес над входной дверью. Ткань трепетала, и большие черные буквы моего имени плясали, то скрываясь, становясь неразличимыми, как и весь мир вокруг, то снова появляясь.

Глядя на Шпатца, что-то бормочущего во сне, я курила и думала о мужчинах, которые оставили след в моей жизни: об отце с его вечно пьяной радостью и с его предательством, о Бальсане с его лошадьми и безразличием ко всему остальному, о Бое, эталоне, с которым я сравнивала всех других. Но как ни старалась я воскресить его образ, мне никак не удавалось припомнить ни цвет его глаз, ни жесты. Я сама не осознавала это, но образ его потерялся в долгом молчании, сменившем нашу любовь.

Погасив сигарету, я снова юркнула в постель. Шпатц, не просыпаясь, обнял меня и, крепко прижав к своему большому и теплому телу, уткнулся лицом мне в шею.

Я закрыла глаза. Седативное на этот раз я не принимала. Не хотела, чтобы он это увидел.

Настало время забыть об этом зелье.

11

Началась зима, ненастная и холодная, такой мы даже не могли и припомнить. Ветер свирепствовал, как лютый зверь, воздух при дыхании обжигал легкие. Снег с гололедом накрыли Париж, нехватка топлива болезненно ощущалась везде. Часто отключали электричество, не хватало продуктов питания. Ходили слухи о людях, роющихся в отбросах в поисках съестного, о процветающих борделях, поскольку многие женщины (и мужчины) искали любые возможные средства борьбы со смертельным голодом, несмотря на введенные немцами продовольственные карточки. Хлеб, яйца, вино и мясо стали дороже золота. Стремительно уменьшалось количество продуктов, которые можно было достать только на черном рынке. Мари-Луиза и ее компания приносили Сертам куски отборной баранины, говядины и ветчины, контрабандным путем добытые за городом у фермеров в обмен, например, на сигареты, которых у немцев, казалось, был неисчерпаемый запас.

В декабре я поддалась на уговоры Шпатца, и он познакомил меня с Теодором Моммом. Этот ротмистр в установившемся в Париже режиме занимал довольно высокий пост. Человеком он оказался весьма непростым и скользким, как и многие чиновники его сорта. Я удивилась, узнав, что он первоклассный коннозаводчик и много лет знает Бальсана; знакомясь со мной, он сказал, что будет чрезвычайно рад помочь мне. Еще он сказал, что мое имя, разумеется, давно ему известно и что он надеется, когда-нибудь позже я, возможно, захочу в свою очередь отблагодарить его. Что тут скажешь? Я ответила, конечно, я полностью в его распоряжении, хотя старалась всячески подчеркнуть, что открыть свой салон еще не готова, в отличие от других модельеров, демонстрирующих свои коллекции перед алчными любовницами немецких офицеров и вульгарными женами спекулянтов черного рынка.

Момм печально, хотя и неубедительно вздохнул:

— Да, все это чрезвычайно прискорбно, вы правы, но что тут можно поделать? Подумайте сами, у нас просто нет выбора. Время такое, никуда не денешься. Никто из нас не хочет оказаться на месте вашего племянника.

Я вышла из его кабинета, ломая голову, не таится ли в его словах завуалированная угроза, но Шпатц заверил меня, что Момм, как и многие другие, всего лишь пытается защитить собственные интересы.