– Вот и верно, Лизанька. Не слушай Лестока. Вон Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлер – и денег иностранных не берет, и дело батюшки твоего продолжает. Говорит: Россия – морская держава, и должна Англии держаться.

Последнюю фразу Разумовский произнес, как затверженный урок. Во всем, что не касалось Малороссии, Алексей Григорьевич разбирался плохо, и порой это несказанно смущало Елизавету. Зато он свято верил в политический гений вице-канцлера Бестужева и не уставал напоминать об этом Лизаньке.

– Английская спесь или французский лоск – все едино! – отрезала императрица, и в ее лазоревых глазах появилась угрожающая чернота. Она отошла от зеркала и заговорила быстро, нервно, с характерными отцовскими интонациями, меряя шагами комнату. – У Российской империи – свой путь, а Бестужев твой Лестока не лучше. Один у англичан да австрийцев пенсионы берет, а второй – французским золотом не брезгует. Я, грешница, когда на русский престол всходила, тоже французские деньги взяла, а Шетарди с Лестоком возомнили, что всегда так будет. Точно императрица российская – попрошайка и волю иностранных держав блюдет!

– Про Бестужева ты зря, Лизанька, – мягко заметил Разумовский, – Алексей Петрович иностранных пенсионов не берет. Он – человек честный…

– Честный – как же! – добродушно рассмеялась Елизавета, не считавшая взяточничество смертным грехом, и ее глаза снова стали ласковыми, лазоревыми. – Ты, Алеша, потому за Бестужева заступаешься, что сын его на твоей сестре Авдотье женат… Но ты, ангел, меня слушай, а не Лестока с Бестужевым. Перегрызутся они между собой, а Россия стояла и стоять будет. Да и мы с тобой выстоим…

– С престола тебе, Лиза, только в Сибирь или в монастырь падать, – резонно заметил Разумовский, – а мне вслед за тобой лететь. Ты Малороссии держись, Лиза. Мы уж тебя не выдадим. Помнишь, как земляки мои в Питербурхе гостили? Венгерское пили да ручки у тебя целовали. – Алексей Григорьевич прижал к губам пухленькую ручку государыни, которая по-прежнему была мягкой и нежной, как у ребенка, и тихо, речитативом, забормотал: «Цвiте терен, терен цвiте, цвiте – опадаэ… Хто з любов’ю не знаэться, той горя не знаэ…».

– Ты скажи мне лучше, Алеша, как Лестока урезонить? – Елизавета вернулась к французской теме и к зеркалу. – Расшутился он не в меру – шельма французская! Тебя вон ночным императором называет…

– А что? Прав он, – добродушно согласился не отличавшийся чванливостью Разумовский. – Сама знаешь, рядом с тобой на российский престол не сяду. В тени останусь, а ты солнцем сияй. Только к Малороссии будь милостива, не обижай земляков моих, они – твои слуги верные.

– Когда мы в Чемеры ехали, к матушке твоей в гости, лекарь пошутил, что ты меня на смотрины везешь! – вспомнила императрица, которую эта шутка давно ранила – словно шпилька, неудачно вколотая в волосы. – При батюшке он острил не в меру, за что налегке в Казань отправился, а теперь вон – снова за свое! Пока я цесаревной была, шутки эти терпела, а теперь, на престоле российском, мне их терпеть невмоготу.

– Так и сошли его, Лиза, от двора подале, – посоветовал Разумовский, предпочитавший Бестужева Лестоку, – хоть в Казань, хоть в Сибирь. Пусть там шутит…

Елизавета внимательно взглянула в зеркало на свои уложенные французским куафером волосы и резко выдернула неудачно вколотую шпильку. Подержала шпильку на ладони, словно проверяя ее тяжесть, а потом сказала – как отрезала:

– От двора я Лестока отошлю, другого лейб-медика назначу. После решим, как с ним быть. Жалко его все же, шельму французскую. С детства он матушкой ко мне приставлен…

Уронила шпильку на пол – и вышла из комнаты, оставив Разумовского в совершенной растерянности. «А если Лизанька и меня, как шпильку, из волос выдернет? – подумал Алексей Григорьевич. – Весь мой путь жизненный – другом ей быть да про Украину не забывать. А другого пути я не знаю…»

На следующий день Елизавета отдала приказ о назначении нового лейб-медика – Бургава. Над остроумцем Лестоком сгущались тучи царственного гнева. Елизавета, как и все отходчивые люди, умела гневаться всерьез.

* * *

Бывший лейб-медик Лесток гордился своим умением отворять кровь. Он считал кровопускание лучшим лекарством от всех недугов, применял его при оспе и подагре, при любой пустячной болезни, и даже называл себя «рудометом ее Величества», хотя само слово «рудомет» казалось ему варварским и неблагозвучным. Теперь же рудометом ее Величества стал его соперник Бургав, а Лестока отослали к молодому двору – под мысленные аплодисменты Бестужева, во всеуслышанье заявившего, что «нет теперь достойных лекарей, все – неучи и плуты…». Последним достойным лекарем вице-канцлер считал Блюментроста, личного врача Петра I.

Злость на Елизавету привела Лестока на неверный путь – он зачастил к великой княгине Екатерине, которой теперь делал кровопускания. Прогуливаясь по аллеям Сарского села, они охотно обсуждали пороки Елизаветы, ее вульгарность и раздражительность, леность и упрямство, отчаянное мотовство и полное отсутствие государственного мышления.

– Знаете, Иван Иванович, каков последний каприз тетушки? – начинала Екатерина, и Лесток сочувственно кивал и презрительно пожимал плечами. Иногда, впрочем, он думал о Елизавете, как вспоминают о собственной молодости – со снисходительной тоской.

Граф корил себя за то, что потратил на Елизавету почти пятнадцать лет жизни, спал с ней под одной крышей, лечил ее любовников и воодушевлял друзей, побуждал занять трон и жестоко расправиться с врагами. И вот теперь императрица, которую он создал из глины, словно мастер – дивной красоты сосуд, заменила его каким-то Бестужевым вкупе с неотесанным мужланом Разумовским. А когда он предложил ей в друзья сердца элегантного французского кавалера, законодателя нравов при варварском русском дворе, выслала красавца Шетарди вон из России! Стоило ли устраивать государственной переворот ради такой сомнительной особы?!

Вскоре после возвращения из Малороссии Лесток понял, что Бестужев не только записывает в особую тетрадочку его остроты, но и перлюстрирует переписку. Вице-канцлеру было известно каждое слово из писем Лестока к Шетарди, и бывший лейб-медик, переставший шутить вслух, запретил себе делать это даже в письмах. Но, годами подтрунивая над Елизаветой, называя ее медведицей и упрямицей, трудно было в один день отказаться от своих прежних привычек. Иван Иванович то и дело забывал о благом намерении перестать шутить и поверял свои новые остроты тем, кого считал друзьями. Каждое его слово тут же становилось известно Бестужеву, потом – Разумовскому, а вслед затем и императрице.

В 1748-м Лесток дошутился. Императрица вызвала лекаря к себе.

– Надоел ты мне, Иван Иванович, с шутками своими, – устало сказала Елизавета, которая в этот сумрачный зимний день решила не подниматься с постели. Сидела неодетая, едва прикрыв платком по-прежнему восхитительные плечи, и Лестоку отчаянно захотелось до боли сжать ее белое, сдобное плечо, швырнуть на кровать и, как в былые, счастливые времена, назвать дурой.

– Письма твои к Шетарди снова читала, – продолжила Елизавета, – показали добрые люди. Пишешь, что я – глупа и ленива. Может, так оно и есть, не спорю. Пока я царевной была, мог ты мне такие комплименты говорить, я бы не обиделась, а нынче ты не меня оскорбляешь – Россию.

– У вас, государыня, слабая память, – надменно заметил Лесток, все еще веривший в свою власть над Елизаветой. – Не я ли вас на трон российский возвел? Не я ли первым вашим другом и советчиком был? А теперь меня – в отставку, и Бестужева, который ни ступить, ни молвить не может, на мое место?! С Французским королевством рассориться хотите – и из-за кого? Из-за лавочников-англичан?

– Ты мне, лекарь, не дерзи! – Елизавета вскочила с постели, платок упал с ее сдобных плеч, обнажилась прелестная родинка у левой груди, и Лесток восхищенно подумал: «А ведь хороша, чертовка! И всегда будет хороша!»

Лекарь шагнул к государыне и решился на то, чего не делал никогда, хотя злые языки и называли его тайным любовником Елизаветы: покрыл быстрыми поцелуями-укусами ее холеные плечи, потом впился в губы.

– Да ты, лекарь, с ума сошел! – закричала Елизавета, отталкивая Лестока. – Под арест пойдешь! На дыбу!

– За что же, государыня? За то, что перед вашей красотой не смог устоять? Иным вы этот грех прощали…

– А тебе не прощу! – Лицо Елизаветы исказила хорошо знакомая Лестоку нервная гримаса, и он отпрянул от государыни. Спокойно и, казалось, равнодушно сказал:

– Что ж, арестовывайте меня, ваше величество. За преданность мою, за верность. Хотите в крепость – извольте. Только не на кого опираться больше будет. Одна останетесь…

– А ты меня не пугай! – отрезала Елизавета. – Не из пугливых! Вон поди! Когда судьбу твою решу, узнаешь. И помни – не за шутки пустые тебя кара постигнет, а за то, что Францию больше меня и России любишь. А для русского сановника это постыдно.

– Прощайте, принцесса, – Лесток обратился к Елизавете как в памятные им обоим, далекие времена. Поцеловал ее в губы и вышел. Императрица несколько минут посидела в растерянности и тоске, а потом скрепя сердце позвала Бестужева. Ей было несказанно грустно – вместе с Лестоком от Елизаветы уходила молодость – молодость, которую она должна была принести в жертву престижу Российской империи.


Иоганн-Герман Лесток, граф и действительный статский советник, был арестован по обвинению в государственной измене, пытан в застенках Тайной канцелярии и заключен в крепость. Потом, правда, государыня смягчилась и сослала Лестока в Великий Устюг. Из ссылки Ивана Ивановича возвратили только в недолгое царствование Петра III.

До самых последних дней лекарь не мог простить Елизавете своего заточения и позора. А перед смертью сказал, словно обращаясь к императрице, пришедшей проститься с ним:

– Поздно сводить счеты, принцесса. Я был прав – вы глупы и ленивы, но разве дело в этом? Я выбрал вас. Я служил вам. Нужны ли иные оправдания?