Когда Олекса увидел Елизавету, исчезло все вокруг. Олекса пел так, как никогда еще ему не удавалось – ни в чемерской церкви, ни здесь, в Петербурге. Но голос его был подобен не грозному раскату иерихонской трубы, а ангельскому сладкозвучию, и слушателям хотелось не устремиться за ним к высотам мужества, а упокоиться в лоне благодати.

Розум забыл о себе, забыл обо всем на свете – он видел лишь купол церкви и пухленькое личико царевны. И с каждой удачно взятой нотой это лицо все больше и больше приоткрывалось для него – как тайна, с которой срывалась одна печать за другой. Он давно уже оставил позади себя хор, и капельмейстер-итальянец беспомощно застыл за изящной спиной распорядителя придворных увеселений Рейнгольда Левенвольде. Но свершилось главное – Елизавета как будто очнулась от сна, лицо ее потеплело и обмякло, а стоявшая рядом с ней сероглазая барышня бросила на Олексу растерянный взгляд отпущенной на свободу рабыни.

Когда все закончилось, цесаревна подошла к певчему и робко, словно на ощупь, коснулась его щеки мягкой, как у ребенка, ладонью. Она как будто искала в нем черты кого-то другого, но, даже не найдя их, улыбалась все так же умиротворенно и ласково.

– Как зовут тебя? – спросила она наконец, и низкая, грудная волна цесаревниного голоса обдала Олексу сокровенной сладостью.

– Олекса Розум, – ответил он. – По-вашему – Алексей, Алеша…

– Алеша? – ахнула цесаревна, и лицо ее исказилось. А потом спросила, справившись с навернувшимися на глаза слезами: – Будешь петь для меня, Алеша?

Этот вопрос и решил его участь.

Глава четвертая

Новый ангел

– Как ты, Алексей Григорьевич, на брата моего похож, – говорила Настенька Шубина, задумчиво наблюдая за Розумом, который, дожидаясь Елизавету, распевался в примыкавшей к Лизанькиным покоям гостиной.

Розуму давно уже не давали покоя взгляды Елизаветиной подруги. Сам он считал себя счастливцем и тешился счастьем, как ребенок – редкой и драгоценной игрушкой, но эта милая сероглазая барышня почему-то видела в нем осужденного на казнь. И каждый раз, встречая ее сочувствующий взгляд, Олекса искал в себе страдание, но не находил его. Теперь же эта не в меру чувствительная особа утверждала, что он похож на ее несчастного брата.

– Чем же это я на Алексея Яковлевича похож? – спросил Олекса, прервав свои вокальные упражнения.

Настенька несколько минут раздумывала.

– А тем, что помочь Елисавет Петровне хочешь, – ответила она наконец, бросив начатое вышивание на приютившийся рядом колченогий столик. – Вот и брат мой того же хотел, а теперь на Камчатке мучится. Бежал бы ты от царевны нашей подале.

«О брате старается… – подумал Олекса, – хочет, чтобы Лизанька его дожидалась», – но Настя, словно прочитав его мысли, задумчиво продолжила:

– Не о том пекусь, чтобы Елисавет Петровна брата дождалась, а о том, чтобы горя вокруг себя не множила…

– Да почему же горя? – с самым искренним недоумением спросил Олекса. – Счастлив я подле нее.

Олекса и действительно был счастлив. Цесаревна приблизила его к себе, и вскоре Розум стал вхож не только в покои, но и в сердце Елизаветы. По вечерам он пел Елизавете и Насте, и обе девицы его заслушивались: цесаревна – до слез, Настя – до тихой задумчивости.

– Тихий ангел пролетел! – говорила тогда Елизавета и, отерев слезы, уводила Олексу в свои покои.

Цесаревна называла его на русский лад – Алешей Разумовским, малороссийское «Олекса» казалось ей странным и неблагозвучным, но Розум вскоре заметил, что каждый раз, произнося его имя, Елизавета вспоминает сосланного на Камчатку возлюбленного. Это и томило, и радовало Олексу – ему не хотелось считать себя вором, завладевшим в отсутствие Шубина сердцем и памятью его непостоянной подруги, но в то же время было почти нестерпимо видеть, как цесаревна ищет в его чертах другие черты.

Настенька вздохнула и вернулась к начатому вышиванию. Олекса пристально взглянул на нее, а потом затянул протяжную малороссийскую песню, до слез умилявшую обеих девиц.

«Цвіте терен, терен цвіте, цвіте – опадає, хто з любов’ю не знається, той горя не знає…» – пел он, надеясь, что Елизавета, с утра запершаяся в спальне и пребывавшая в меланхолии, выйдет и подпоет ему. Обычно так и случалось: какая бы тоска ни томила цесаревну с утра, голос Розума придавал ей силы.

«Сладко поет, – подумала Настенька, – но жалко его, бедного. В ангелы-хранители к Елисавет Петровне набивается. А того не знает, что тяжело ангелам на этом свете живется. Когда кого-то за руку ведешь, пальцы немеют…» Она до крови уколола палец и машинально отбросила натянутую на обруч ткань – в комнату вошла Елизавета и полной грудью, всласть, коверкая украинские слова, подпела Розуму.

– Ну и голосистый же ты, Алеша, – сказала цесаревна, обнимая певца за плечи, и Настя невольно вздрогнула. Она так часто слышала из Елизаветиных уст имя брата, что, обращенное к Разумовскому, оно казалось вещью, не нашедшей хозяина. – Как голос твой услышу, так печаль словно рукой снимает. А ты, Настя, что грустишь?

– Домой мне пора, Елисавет Петровна, – ответила Настенька и почувствовала, что сбросила с плеч неслыханный груз.

Насте и в самом деле нечего было делать рядом с повеселевшей цесаревной, которая уже не видела в своей подруге спасительницу.

– Зачем же домой? – растерянно спросила Елизавета, хотя давно ждала этого решения. – Разве плохо тебе здесь?

– Письмо я получила, – вздохнула Настенька. – Батюшка болен.

– Ну, ежели так… – Елизавета звонко расцеловала Настю в щеки, и та не почувствовала в голосе цесаревны горечи расставания. – Отца на ноги подымай и к нам возвращайся.

– Вернусь, когда ты, Лиза, в силе будешь и Алеше помочь сможешь, – ответила Настенька, с тайным удовлетворением наблюдая, как при имени брата на лицо Елизаветы ложится скорбная тень.

Глава пятая

Смерть капитана Шубина

В Шубино Настю ожидали нерадостные вести. Узнав о сыне, Яков Петрович сначала впал в буйство и попытался изрезать ножом портрет любимого императора, а потом слег, истощив жизненные силы в этом порыве отчаяния. Послали за лекарем, но и после спешных врачебных мер Шубину-старшему не полегчало.

– Ты скажи мне, Настя, зачем все это? – спрашивал Яков Петрович у дочери. – Столько лет тянул лямку – под Нарвой отступал, под Лесной и Полтавой викторию одерживал, пальца лишился, хотел пожить на покое, но и тут он ко мне подобрался…

– Кто он, батюшка?

– Как кто? Государь Петр Алексеевич. Я ведь сразу заметил, как царевна к нам в дом пожаловала – он это, государь покойный. Вишь, женский лик принял, чтобы и дальше мучить нас, грешных. Вон ведь, Алеша на Камчатке, а теперь мой черед пришел. Нигде от него не скрыться. Помру я, Настя, а ты поезжай к тетке Ирине, схоронись. Может, он тебя и не найдет. Ирина ведь свое отмучилась, и он ее боле не тронет. А тебя погубить может.

Настенька редко виделась с теткой – та давно уже не приезжала в Шубино, жила одна в своем московском доме. Ирину Яковлевну раздражало то, что брат до сих пор по-собачьи предан покойному императору, который словно играючи разрушил ее судьбу. Покойный жених Ирины, Дмитрий Градницкий, некогда принял сторону царевны Софьи, и, как догадывалась Настя, только потому, что его невеста была одной из ближайших подруг правительницы. Петр подавил бунт, а Дмитрию, как и многим другим стрельцам, собственноручно отсек голову.

Рассказ о страшной смерти жениха Ирины Яковлевны Настя услыхала в детстве и с тех самых пор ей то и дело представлялась одна и та же сцена – изображенный на портрете грозный царь заносит топор над покорно склоненной головой Дмитрия, который почему-то странно похож на Алешу…

– Да примет ли меня Ирина Яковлевна? – спросила Настя. – Давно она к нам не приезжала, и знать нас, видно, не хочет.

– Письмо я от Ирины получил, – ответил Яков Петрович, – еще до Алешиного ареста. В гости она меня звала – столько лет не видались. Простила, верно, за то, что я Петру Алексеевичу верно служил. Да теперь уж и не свидимся. Пора мне на покой.

Яков Петрович отошел легко, без мучений, а перед смертью попросил дочь вернуть портрет на место, в гостиную. Она не смогла ослушаться, и грозный император по-прежнему следил за Шубиными недобрым, тяжелым взглядом. Только хорошенькое личико рыжеволосой красавицы уже не проступало сквозь его суровые черты…

* * *

На похороны Якова Петровича приехала только тетка Ирина – прочие родственники и свойственники, узнав о наказании, постигшем Алексея, обходили Шубино стороной. На отпевании Ирина не проронила ни слезинки и лишь, грозно сдвинув брови, смотрела куда-то поверх гроба и свеч.

Настя еще на отпевании поняла, что отец прав и ей теперь самое место в доме тетки Ирины. Дом сей был явлением необычайным. После казни своего жениха Ирина Петровна словно в отместку государю-императору стала принимать у себя всех хоть сколько-нибудь обиженных властью. Калеки, сирые, убогие наводнили ее дом. Даже сам Петр, когда ему донесли о подобном безобразии, лишь махнул рукой, подивившись храбрости Шубиной, да оставил «сумасшедшую бабу» в покое.

Мсье Дюваль склонял Настю к Франции, поговаривал, что там у него остался друг, но Настенька знала, что belle douce France сейчас не для нее.

Сразу после похорон она уехала в Москву, прихватив с собой Дюваля.

Глава шестая

Французский дипломат

Двадцатипятилетний Андре д’Акевиль приехал в Россию так, как другие садятся за игорный стол. Во всей Европе играли по маленькой, и только в России делали крупные ставки. Дипломат д’Акевиль не хотел мелочиться и поэтому присоединился к русской игре. В краткий период междуцарствия, последовавший за смертью юного государя Петра II, д’Акевиль поставил на цесаревну Елизавету и проигрался в пух и прах. Поэтому после воцарения Анны Иоанновны ему было предписано в недельный срок покинуть Российскую империю.