Мы втроем перемыли посуду, и Рогнеда сказала:

– Освещение хорошее. Давай-ка садись, поработаем.

Стараясь не заснуть, я разглядывала картины, развешанные по стенам. На них вне зависимости от времени года, места действия и сюжета – шел снег. Он не вмешивался в то, что было на картинах, а только подчеркивал одновременность происходящего. Это был наброшенный на разноликий мир связующий сквозящий узор, легчайший, все объявший покров – никто еще не сумел найти торчащую ниточку, чтобы, потянув за нее, ответить на единственный вопрос: «Зачем?»

В светящейся благотворной тишине прошло около получаса.

Ровно в семь промолчавшая все утро Алиса, ахнув, соскользнула с подоконника вниз.

Я хорошо запомнила этот момент, потому что считала про себя удары курантов на Спасской башне.

Вид у Алисы был такой, будто она оказалась не внутри комнаты, а снаружи. Отчаяние, страх и безграничное удивление – вот что отразилось на ее осунувшемся за ночь лице.

Она стояла возле окна, осознавая случившееся, и солнечный свет проходил сквозь нее волнами, повторяющими удары ее сердца. Волосы ее светились, слезы, которых еще секунду назад ничто не предвещало, безостановочно катились по щекам, и она повторяла и повторяла:

– Я не готова потерять этого человека.

Смысл сказанного был неожиданным не только для нас, но, судя по интонации, и для самой Алисы.

По мере повторения слова становились отдельными назывными предложениями. Она последовательно делала ударным каждое и не могла понять, какое тут – главное.

– Я. Не готова. Потерять. Этого. Человека.

Расстояние между словами стремительно увеличивалось. Это была модель бесконечно расширяющейся вселенной. И эпицентром, взрывом, задавшим ускорение, была сама Алиса. Она озиралась в растерянности и плакала.

Так я стала свидетелем явления, застигнуть которое труднее, чем зеленый луч на море. Я увидела рождение любви. Я поняла все раньше Алисы, ошеломление которой расходилось кругами, захлестывая нас. Она вошла в любовь не постепенно, а сразу. Она вдруг погрузилась на большую глубину, не зная, сможет ли выплыть.

Пока я смотрела на Алису, Рогнеда смотрела на меня. Ее роль в данной истории наполнилась истинным смыслом: сама того не ведая, Рогнеда писала теперь не мой портрет, а портрет Алисиной любви. Он до сих пор висит у меня дома, напоминая больше обо мне самой, чем об Алисе.

Она была красива. Но совсем не современной, а медленной, вдумчивой красотой. Вероника Веронезе кисти Данте Габриэля Россетти. И столь же меланхоличная. Карие переполненные глаза, золотисто-рыжие, собранные на затылке свободным узлом волосы, легкая розовость щек и шеи… И слезы, придававшие фарфоровую нежность ее лицу.


Начиная с того размягченного глотком теплой водки майского утра, плач стал для Алисы естественным состоянием. Она убивалась, когда не была рядом с тем человеком. Время без него она воспринимала как бессознательный ужас, как длящуюся смерть, как отсутствие времени. Это не-время заполняло всю черную дыру городского пространства, в котором Алиса не находила себе места.

Полагаю, тот человек с трудом признал бы в существе с распухшими от слез глазами и губами, скрюченном на Рогнединой, заляпанной краской тахте, еще час назад безмятежно улыбавшуюся ему Алису.

Догадывался ли он, в какое зазеркалье была она погружена без него? Конечно. Ведь как-то, уже поздней осенью, когда Алиса ждала его после занятий, примостившись на широком подоконнике холодной консерваторской лестницы, да там и заснула, он подошел, коснулся ее щеки и проговорил тихо и безнадежно: «Совсем измучил я тебя, девочка…»

А двумя-тремя неделями раньше, в один из счастливых дней, когда Алиса дышала, потому что была, нет, не вместе, но – рядом с ним, он в свойственном ему легком насмешливом тоне мазурочной болтовни заметил: «С моей стороны было бы слишком самоуверенно полагать, что вы решитесь связать свою жизнь с тем, что осталось от моей». Подобная формулировка, прекрасная и жестокая, не подразумевала Алисиных разуверений.

Но что эти двое могли дать друг другу, кроме ощущения не прошедшего мимо чуда.


Его называли последним романтиком европейского пианизма. Его игра была спонтанна, музыка создавалась им непосредственно, здесь и сейчас, с точки зрения вечности. Никогда однажды сыгранную вещь он не повторял в точности. Музыкальные «консервы» – рацион скаред, а он был настоящий транжира.

Алиса, сама того не ведая, стала одной из его удавшихся импровизаций. Он, вольно или невольно, поступил с ней, как со своей музыкой, – пропустил через себя, и благодаря этому она стала частью большой музыки, которой был он сам.

Он показал Алисе ее диапазон, разброс чувств, ее возможности, и самым главным обретением был прорезавшийся из небытия Vox Humana – человеческий голос.


Концертные залы следили за его руками как завороженные. Можно ли научиться такому звукоизвлечению, или это – дар? Его звук походил на каплю светящейся смолы, он тянулся за рукой и впитывался через кожу в кровь, не оставляя следа на кончиках пальцев.

Но я знала и то, какие звуки он умел извлекать из Алисы. Уткнувшись лицом в подушку, чтобы не переполошить соседей, она кричала на одной ноте, как кричат падающие с большой высоты: «А-а-а-а…» Она падала и никак не могла достичь спасительного дна, чтобы оттолкнуться от него и всплыть. Она кричала, пытаясь вытеснить заполнявший ее ужас растянутой во времени потери, но ничего у нее не получалось…

И зачем только он позвал ее к себе в больницу.


Я кручусь, прибегаю к перифразе, лишь бы не назвать его по имени. Ведь это сразу испортит все дело.

«Что значит имя?» – вот один из действительно последних вопросов, равный, по существу, второму от того же автора: «Быть или не быть?»

Быть Алексеем Ивановичем или Сергеем Александровичем все равно что не быть. Имя вместе с отчеством моментально тянут за собой отягчающие обстоятельства в виде жены, бывшей жены, детей, квартиры, машины, родственников, любовницы, собаки, которую заводит жена, заподозрив о любовнице («Сегодня твоя очередь гулять с Джерри»), вина, которым заполнены отчаянные минуты пустых вечеров на даче, друзей, среди которых есть предавший, опять вина…

Эти и подобные этим все-таки частности, имеющие к судьбе косвенное отношение, могут составлять множество комбинаций. И вот уже морозильная камера, вместо того чтобы сохранять, обрастает грубой шубой анкетных данных, холодильник перестает работать, содержимое – пропадает.

Может быть, именно поэтому Алиса в разговорах со мной и Рогнедой тоже никогда не называла его ни по имени-отчеству, как того требовала большая разница в возрасте, ни просто по имени, ни одним из тех дружеских прозвищ или сокращенных имен, которыми называли его между собой коллеги, друзья, ученики или поклонники.

Она вообще никак его не называла, точно боялась нарушить ею самой наложенное табу. Ведь назвав его имя, она, во-первых, разделяла с нами свое право на него, а делиться она не хотела. Во-вторых, она таким образом признавала, что он существует не только в ее жизни, но и в другой, с ней не связанной.

Но я знала, как все же хотелось ей произносить его имя вслух.

Это случилось, когда в нашу компанию забрел новичок, обладатель того имени.

Сначала Алиса воззрилась на самозванца с враждебным недоумением. Потом враждебность сменилась интересом: так запросто все называли его и так запросто он отзывался.

Я видела, как Алиса собиралась с духом, прежде чем в первый раз обратиться к тому молодому человеку, и как изумилась, когда он повернул голову. Она не знала, чем заполнить повисшую паузу, ведь сказать, кроме того главного, что она уже сказала, ей было решительно нечего.

Называя имя, она попробовала, как могло бы быть, и зажмурилась от удовольствия.

С той минуты и весь вечер она обращалась к ничем не примечательному аспиранту из Гнесинки по поводу и без повода, на разные лады, пробуя на вкус и на слух уменьшительно-ласкательные суффиксы, все, сколько есть их в русском языке. Алиса наслаждалась. А молодой человек так никогда и не узнал, что у столь внезапно и щедро обрушившейся на него нежности был совсем другой адресат.


На их теоретическом факультете он преподавал общее фортепьяно. Если Алиса раньше и была влюблена в него, то самым обычным образом, постольку поскольку, как большинство студенток в своих педагогов, просто потому, что иначе не получалось.

И вдруг все стало не так. Из латентной формы любовь молниеносно перешла в острую. Причем дебют заболевания совпал с последним годом обучения, с дипломом.

Тем солнечным утром, в мастерской Рогнеды, у Алисы в полной мере получилось сделать то, к чему он приглашал своих учеников во время фортепьянных штудий – отпустить себя.

Косвенную роль в этой истории сыграл руководитель Алисиного диплома, доцент М. – вечный доцент, так за глаза называли его и студенты, и коллеги. На их курсе он читал историю русской фортепьянной школы.

Что-то числилось за М. Некий проступок, совершенный из лучших побуждений и полупрощенный ему за давностью лет. Старшее поколение педагогов доцента М. не замечало, и молодежи он был малоинтересен. Алисе ни к чему да и недосуг было вникать в подернутые ряской времени подробности. Но только до той поры, пока она не осознала, кого они касались.

Считалось, что М. пишет о нем книгу. Может, так оно и было. Неотступная тень Алисиного героя, соглядатай его жизни, а в сущности – тривиальный друг-недруг, вечный доцент М. был в большей степени персонажем, нежели человеком.

В начале курса, в одном из витиевато-бессвязных словесных пассажей, которым изобиловали его лекции, М. дал понять, что когда-то они вместе начинали. Лестное для М. предположение.