Она мне нравилась, я без устали твердил: люблю тебя. Но любил ли я ее на самом деле? Вот в чем главный вопрос. Наверняка я испытываю несомненное облегчение с тех пор, как Наташа исчезла. Вспоминая теперь, вижу, что в эти последние месяцы что-то меня в ней раздражало. Какие-то ее словечки, позы начали сердить меня. Какая-то чепуха, смешные мелочи. Ее экзотичность, то, как она произносила с мягким русским акцентом какое-нибудь итальянское, или английское, или французское слово: то, что раньше меня забавляло, со временем стало чуточку действовать на нервы. И эта ее способность полностью, беззаветно отдаваться, словно то, что она должна принадлежать мне, предрешено судьбой… Мысль о том, что я спасаю впавшую в отчаяние женщину, что я ее единственная надежда на спасение, нравилась мне. Но постепенно я стал ощущать все нараставшее чувство какого-то смущения, растерянности перед лицом этих объяснений в любви. Они меня пугали. Мне казалось, что настоящая любовь не может родиться в условиях такого неравенства: я-то в любом случае всегда благополучно бы вышел из переделки, а вот она… Или бы я ее спас, или бы она погибла. И эта ее вечная жертвенность: «Если бы я тебя не встретила, моя жизнь была бы лишена смысла, я была бы готова покончить с собой, зачем мне жить?..» Сначала мне это тоже нравилось, меня покоряло. Но потом стало невыносимым. Зачем кончать самоубийством только из-за того, что тебе не хватает любимого человека? Жизнь, по-моему, стоит того, чтобы ею дорожить. Да-да, в жизни всегда есть прекрасные моменты, даже когда ты страдаешь от одиночества: закат на реке, прогулка на свежем воздухе, хороший фильм, хорошая книга, рюмочка, дешево снятый в межсезонье белый домик высоко над морем, беседа со старым другом… Весело посмеяться, от души трахнуться, на большой скорости помчаться на машине, вдыхая свежий, душистый вечерний воздух, сыграть в футбол, прыгнуть с вышки в воду, рано утром выпить чашечку «каппуччино»[5] с бриошью в баре внизу у самого дома…

Я говорил ей: люблю тебя. Я тебя спасу. Все для тебя сделаю. Но я исполнял роль, которой требовал от меня данный момент. Роль героя, которую я для себя создал. Вот так я жил в Москве словно в фильме. Но жизнь продолжается не два часа, жизнь это не фильм. С каждым днем я становился все беспокойней, все неуверенней. Гнал плохие мысли. И мне всегда удавалось отвлечься от тревожащих меня мыслей, сосредоточившись на чем-то другом: работе, вечеринке со старыми приятелями, поездке. Так я и тянул все эти месяцы. Продолжал работать. Ни слова не сказав коллегам, не признавшись в точащем меня изнутри, как болезнь, беспокойстве, ни ей, ни самому себе. Внешне оставался, во всяком случае, старался казаться, как всегда веселым, беззаботным, остроумным. Когда это было необходимо, предавался с коллегами нескончаемым дискуссиям на тему «куда идет перестройка». Споры, полные «эх!», «конечно», «ну да», «однако», «несомненно», учитывая что, «в известном смысле», «в крайнем случае», «в известной степени», «разумеется», «но все же». Я показал себя хорошим актером. Думаю, никто не заподозрил: «В этом человеке есть что-то странное, он чем-то здорово встревожен». Проявил способности, необходимые международному шпиону, профессиональному искателю приключений, политическому лидеру. Да разве это действительно способности? Теперь мне кажется, что если тебе удается скрывать даже самые сильные чувства, если ты никогда не выдаешь своей любви, или горя, или страха, — это значит, что ты лишен чувств. Ничего не испытываешь. Ты не умеешь по-настоящему ни любить, ни страдать. Тебя волнует лишь одно: хорошо сыграть свою роль. Казаться «нормальным», «как все».

И как я здорово играю после исчезновения Наташи!.. Сочиняю свои корреспонденции, хожу с коллегами развлекаться, звоню по телефону друзьям в Италию, обедаю в ресторанах. Будто ничего и не случилось. Единственное, чего не делаю, это больше не ищу женщин, хотя в Москве этих возможностей хоть отбавляй.

Однажды вечером смотрю выступление Президента по телевидению. Он обращается с речью к стране, последней, перед отъездом на отдых. Несомненно Президент его вполне заслуживает после такого трудного года. Он спокоен, ничем не омрачен. Чувствует, что победил, добился своего. В его добродушном лице вновь улавливаю знакомые черты своего дядюшки, мне снова кажется, что я люблю его, как близкого родственника. Про себя поздравляю его, шлю лучшие пожелания, пусть, Президент, у тебя всегда все будет благополучно, пусть с тобой больше ничего не случается, никто больше не навяжет тебе нового поворота вправо… Но когда думаю о том, что он отправляется отдыхать с женой, детьми, внуками в Крым, на эту пышную, роскошную дачу, обошедшуюся в двадцать миллионов долларов, когда страна его голодает… Когда думаю о выложенных мозаикой в ванной комнате павлинах с распущенными хвостами, образующими круги, о которых рассказывала Наташа, и об украденных изразцовых плитках, о КГБ, охотившемся много недель за вором по всему Крыму, чтоб найти пропавшего павлина… Тогда он уже не напоминает мне дядюшку, а кажется современным императором, упивающимся роскошью, почестями и властью… Знаю, что невозможно только любить и только ненавидеть, есть великое множество промежуточных оттенков и нюансов чувств, но я все равно никак не могу этого переварить. Меня от этого тошнит.

Я тоже скоро, через несколько дней, поеду в Италию, в отпуск, как и Президент, как и все остальные. И я чувствую себя уже в отпуске. Здешние политические сражения, похоже, закончились, работы стало меньше также и для нашего брата-журналиста. Поэтому я выхожу прогуляться на бульвар, гляжу на играющих детей, на нежно целующиеся парочки на скамейках, на московский народ, кажущийся таким умиротворенным и тихим в этот солнечный летний день. Но, как всегда, есть в нем и какая-то чуть уловимая печаль, что-то потаенно-грустное…

Грусть словно разлита повсюду в этой стране. Печальны березы, тоненькие деревца, хрупкие, белые, как восковые свечи… Печальны деревенские просторы, бесконечная, ровная, однообразная равнина, темные голые поля и луга, покрытые изумрудной зеленью, лесок, река, перекинутый через нее мостик, выстроившиеся в ряд деревянные избы, виднеющаяся вдали церковь…

Слов нет, русская деревня красива, но она необъяснимым образом нагоняет на тебя тоску, заставляет беспричинно грустить — видишь пролетает стайка воробьев, и тебе становится грустно, слышишь каркает ворона, и тебе делается еще грустнее, вдруг тебе начинает казаться, что твоя жизнь походит на деревенский проселок, что твоя жизнь — поездка без цели и смысла, а ты сам — лишь маленькая точечка, затерянная в степи, ты одинок и останешься одиноким, потому что между тобой и другой жизнью распростерлись эти бесконечные поля, эта необозримая, без конца, без края, равнина, пустынная и безмолвная. Вот почему Наташа всегда оставалась такой невозмутимой и спокойной, не впадала в отчаяние, смирялась со своей судьбой с каким-то стоицизмом, граничащим с безропотной покорностью. Потому что в душе ее была Россия, бескрайние степи, молчание и тишина, темнеющие пашни, речной изгиб, воробьиная стайка, воронье карканье, далекая, недосягаемо далекая церковь…

Я бродил часа два. Устал, весь вспотел. Опускаюсь отдохнуть на скамейку. Неподалеку от меня стоит какой-то тип — одной рукой он держит собаку на поводке, в другой у него транзисторный приемник. По радио передают сигнал точного времени: перед тем, как диктор скажет: «Сейчас два часа дня», наступает несколько секунд тишины и звучит мелодия словно из музыкальной шкатулки — медленная, нежная, берущая за душу. Это ноты песни «Подмосковные вечера», всем известной и переведенной на все языки, но сейчас мне кажется, что даже и музычка, сопровождающая звуковой сигнал, тоже грустная, пропитанная вековечной печалью. Десять музыкальных нот. Пауза. «Сейчас два часа дня». А я зачем-то здесь. И рядом со мной этот мужчина с собакой и приемничком. Молчаливый. Спокойный. Один. А кругом тишина и спокойствие, такие, словно настал конец света. «Два часа дня». И мне кажется, что я схожу с ума.

Поднимаюсь со скамейки, мне необходимо шагать, двигаться, не поддаваться этому охватившему меня настроению. Но мне это не удается. Поднимаю глаза, гляжу на небо и думаю, что в России печально также и небо, это северное небо, так низко нависшее над головами, с коварно слепящим неожиданно ярким солнцем. Молодой парень тянет водку прямо из горлышка, и я думаю о том, что даже и праздничные дни в России грустные, все эти трапезы с возлияниями, во время которых пьют до тех пор, пока не перестают соображать, пока не становится плохо, пьют с какой-то злостью, остервенением…

Гляжу на зеленое пятно Парка Горького, в глубину его аллей, и вспоминаю, какими печальными мне казались воскресные дни в парке, маленькое озеро с лебедями и лодками, луна-парк, но все такое старое, обветшалое, словно на черно-белой фотографии пятидесятилетней давности, все пропитанное старомодным духом, такое, какого у нас уже давно не увидишь — катание на ослике, деревянные фигуры персонажей из «Пиноккио»… Но москвичей все равно влечет сюда, они ходят в парк, чтобы порадовать детей, купив им мороженое и прокатив разок на карусели, чтобы спастись от тоски, от безделья, и всегда у посетителей такой скованный вид, всегда они такие безликие, одинаковые, такие серые…

И почему это советское государство производит только темно-серые пальто, темно-серые пиджаки, темно-серые брюки, темно-серые ботинки? Почему серый — любимый цвет социалистической легкой промышленности? Однажды, стоя на углу улицы Горького, я любовался фейерверком на Красной площади, вот это действительно был праздник красок! Падая обратно на землю, цветные огни, переливаясь, смешивались с многоцветьем куполов Василия Блаженного… Я был тогда с Наташей и говорил ей: как странно, в этой стране готовы запускать фейерверк по каждому случаю, словно у вас всегда есть повод что-то праздновать, всегда хочется чему-то радоваться, наверно, вы веселый и беспечный народ, а она тогда в ответ смеялась и говорила: «Да-да, мы очень веселые и беспечные», — но потом у нее выступили на глазах слезы. А я твердил: «Прости, любовь моя, я не хотел…»