— Мне кажется вполне нормальным, что у советских руководителей, если они пекутся о своей карьере, могут быть опасения такого рода.

— Да, конечно, но разве можно так жить? А кроме этого студента-чеха, у него никого не было, это был его единственный друг. Вы никогда не задавали себе вопроса, почему за все эти годы гласности и перестройки не появился ни один его старый знакомый, который рассказал бы о нем какие-нибудь подробности? О том, каким он был раньше? Советские и иностранные журналисты рыскали повсюду, приезжали даже в его родную деревню под Краснодаром, расспрашивали его бывших школьных соучеников, бывших учителей, коллег по партийной работе, и все впустую — не обнаружилось совершенно ничего интересного… Цензура тут ни при чем. Единственная причина — его одиночество. Свое восхождение к власти он совершал в одиночестве. И даже когда это восхождение завершилось, когда он достиг самой вершины, он остался одинок, не хотел иметь рядом «соратников», «учеников», «продолжателей», не откровенничал даже с ближайшими сотрудниками, с которыми проработал много лет. Он никому не доверял.

— Даже жене?

— Совершенно ясно, что она бы никогда его не предала. Но если бы он стал делиться с ней своими страхами, обнаружил слабости, то мог бы ее разочаровать. Она считала его железным человеком, твердым, как кремень, живым воплощением социалистических принципов. Поэтому даже дома ему приходилось играть свою роль до конца. Он с детства мечтал стать актером. Лицедейство у него в крови. И судьба заставила его актерствовать всю жизнь.

— Может, он не актерствовал. Может, он на самом деле такой. Есть великие люди, сильные личности, которые…

— Да вы не можете себе даже представить, какому давлению он подвергался. Он испытывал ужасающие стрессы, невероятное внутреннее напряжение. Нет, он нуждался в помощи, испытывал эту необходимость все сильнее, впадал в отчаяние, не зная, к кому обратиться…

— И что же?

— Тут он встретил меня. И с того дня на протяжении двадцати лет мы с ним больше не расставались. Со мной он мог выговориться, мог излить душу. Может быть, потому, что я младше его, может быть, потому, что была его землячкой или просто потому, что у меня другой характер, чем у его жены. Как бы то ни было, я оказалась подходящим человеком и появилась в подходящий момент. Думаю, что без меня он бы не справился. Разумеется, ему никогда и в голову не приходило оставить жену. Она была матерью его детей, и он еще ее любил. Кроме того, развод с ней явился бы громким скандалом. На это он не мог пойти.

— Но разве у вас, Наташа, не было желания не делить его ни с кем? Неужели не ревновали?

— Я любила его. Мне было достаточно хотя бы изредка его видеть. Знать, что он беседует по душам только со мной. Мне никогда не хотелось иметь детей, иметь собственную семью, может быть, поэтому мой брак так скоро распался. Муж мой был так же молод, как я, витал в облаках. В Президенте же я видела уверенного в себе мужчину, практичного, по-отцовски заботливого, также и из-за разницы в возрасте. Я чувствовала себя защищенной. А ему нравилось меня опекать. Его жена не нуждается в защите, в опеке, она такая сильная женщина…

— Что он рассказывал о своей жене?

— Она всегда была образцовой женой и матерью. Иногда ей в голову приходили настолько удачные мысли, что он их использовал в своих политических баталиях. Но ему действовали на нервы ее тон, манера держаться, как у немки-гувернантки, как у учительницы или профессорши на кафедре. Она вечно готова поучать. Разъяснять тоном человека, который знает все на свете лучше других. Он ей не мешал, не протестовал. За сорок лет семейной жизни они ни разу не поссорились. Но если не спорить, не ругаться, то разве друг друга узнаешь? Мы же с ним, наоборот, ссорились. Иногда случалось, что он мне говорил: хватит, не хочу тебя больше видеть. Но каждый раз возвращался.

— Но как вам удавалось так долго хранить в тайне ваши отношения? Жизнь политических лидеров проходит на глазах у всех…

— Да, верно. Видите ли, именно поэтому мораль Коммунистической партии допускает существование случайных любовниц. У человека могут быть определенные запросы, но они должны оставаться чисто сексуальными. Так у Брежнева, уже на старости лет, была добрая сотня любовниц, потом он потерял голову из-за своей медсестры, и ему никто не мешал. В КГБ существует специальный отдел, занимающийся поиском девушек для партийного руководства: красивых, здоровых девушек, которых премируют, оплачивают или шантажируют (это решается в каждом случае отдельно), тем самым добиваясь их молчания. Вы, наверно, этого не знали, не так ли? Президент мне рассказывал, что этот секретный отдел КГБ начал работать после смерти Берии. В числе хрущевских реформ было также запрещение похищать девушек — похищать, чтоб уложить к себе в постель на один час, на целый день или на неделю, а потом прогнать, угрожая, что если они скажут кому-нибудь хоть словечко о том, что с ними произошло, то им не сносить головы. Или же отправлять их на тот свет сразу же, чтобы не рисковать, как, говорят, и поступал Берия. Такое не должно больше дозволяться никому, заявил Хрущев, даже главе служб государственной безопасности. Но всегда существовало табу, нарушать которое Партия не позволяла: заводить постоянную любовницу. Любовницу, которая практически становится как бы второй женой. Заниматься сексом коммунисту позволялось, при условии, что об этом никто не узнает. Но любовь — назовем ее незаконной, тайной — это смертный грех. Можно любить Ленина, Партию, Родину, работу, семью, в том числе и жену. Но любить другую женщину — нет, никогда. Это строжайше запрещалось. Это могло подать дурной пример. Заставить думать, что существуют какие-то сложные чувства, страсти, что в жизни не только два цвета — белый или черный. Если кто-то хочет сменить жену, для этого есть развод. Но Партия не позволила бы даже собственному руководителю иметь жену и одновременно другую женщину. Разве у человека могут быть две жены? Что это еще за гарем, как у арабского султана? Это не для коммунистов. Понимаете? Президент пошел на самый большой, какой только возможно, риск — завести и в течение двадцати лет скрывать эту связь.

— И как же это вам удавалось?

Наташа отвечает, что об этом расскажет в следующий раз. Теперь уже пора уходить. Церковку отца Серафима первым всегда покидаю я. Она выходит через четверть часа после меня и уезжает на «жигулях», которые я заметил стоящими в рощице, еще когда в первый раз приехал в Переделкино. Теперь я буду ждать свидания в следующее воскресенье.


С понедельника до субботы работаю, пишу статьи, подшучиваю над моим переводчиком насчет его тщетных попыток начать наконец диету, болтаю по телефону с итальянскими коллегами о спорте и политике, но живу лишь ожиданиями очередной встречи.

Я вдруг осознаю, что самое главное для меня, куда важнее тех признаний, что делает Наташа, тех политических тайн, что я узнаю, это вновь увидеть ее. Пытаюсь сам убедить себя в том, что действую по чисто профессиональным мотивам: остановиться сейчас было бы все равно, что бросить наполовину подготовленный сенсационный репортаж. А помимо того, меня все еще не покидает сомнение, что вдруг она все это просто придумывает.

Если я ей и верю, хотя бы отчасти, то только потому, что рассказанная ею история не более невероятна, чем те факты и события, за хроникой которых я слежу в своей газетной работе. Заговоры, интриги, сложные махинации — вот мой каждодневный хлеб. Внешне политическая жизнь Советского Союза происходит на глазах у мирового общественного мнения, в действительности же борьба за власть идет за кулисами, и до нас доносятся только отзвуки встреч, схваток, тайных сговоров, разрывов, тяжких усилий восстановить пошатнувшееся равновесие. И мы вынуждены строить догадки, предположения, давать волю воображению, прибегать к методу дедукции, решать, сколько будет дважды два — четыре или же пять. Следовало бы исходить из фактов, но это невозможно. Даже с помощью переводчика мне не удается разграничить в советских журналах факты и высказываемые мнения, отличить мнения от намеков, намеки от зашифрованных посланий, зашифрованные послания от фактов…

Благодаря гласности печать теперь больше не единый монополизированный источник информации: каждая газета поддерживает какого-либо лидера, течение внутри партии, какую-то политическую цель. Которую, однако, никогда прямо не называют, а формулируют посредством запутанных объяснений, неясных намеков. И чем дольше я тут работаю, тем больше мне кажется, что моя работа состоит не в том, чтобы следить за событиями реальной жизни, а в попытках расшифровать эти потоки слов. Перестройка, рынок, консерваторы, радикалы, диктатура, демократия, левые, правые… Такое впечатление, что слова порождают события, и жизнь приобретает привкус романа, в котором также и ты сам ощущаешь себя одним из персонажей.

Поэтому я ограничиваюсь констатацией одной-единственной неоспоримой истины: я хочу проводить как можно больше времени с Наташей.

— Неужели мы должны видеться только здесь, в церкви, и лишь раз в неделю? — решаюсь спросить ее. — При таких темпах ваша исповедь никогда не кончится.

— А вы хотели бы, чтобы она скорее кончилась? Вам надоело меня слушать?

Отвечаю, что нет, не надоело, как вы могли так подумать. Но если это не угрожает ее безопасности, мне хотелось бы встречаться с ней также и в городе, в Москве, чуть в более нормальной обстановке.

— Надеюсь, вы, наконец, поймете, что мне можно доверять, — добавляю я.

В обычный час наших встреч я не нахожу Наташу в садике у церкви в Переделкино. Отец Серафим вручает мне записку с адресом. «Тверской бульвар, 7».

На стене одного из домов на Тверском бульваре термометр показывает десять градусов ниже нуля, но морозный воздух так сух, что я не чувствую холода.

— Вы хотели видеться со мной чаще и в Москве? — спрашивает Наташа, здороваясь со мной. — Сегодня мы побеседуем у меня дома. Но сначала давайте немножко пройдемся. При перестройке и зимы, кажется, стали другими. В течение недели держится мороз ниже двадцати градусов, а потом вдруг температура повышается до пяти — десяти. Когда-то мороз месяцами достигал тридцати градусов и на улицах лежали метровые сугробы промерзшего снега.