— Мы можем уехать, — сказала я. — Давайте уедем отсюда. Все трое.

— Куда?

— В Венгрию. Или в Польшу.

— Ты могла бы уехать, — медленно проговорила мама. — Та семья готова тебя принять. Они уже получили все необходимые документы.

— Я никуда не поеду без вас.

— Не понимаю, почему они лишили нас гражданства, — сказал отец. — Мы ни в чем не провинились перед немцами.

— Таким способом немцы защищают нас, — сказал Томаш.

— Это наша страна, — возразил отец, — а не их.

— Мы — евреи, — сказала я. — У нас нет своей страны.

Отец нахмурился и покачал головой. Я села на корточки перед ним и взяла его руки в свои.

— Я говорила тебе, что так и будет. Теперь немцы сделают с нами то же, что сделали с евреями у себя в Германии.

— Порядочные немцы всегда были далеки от политики, — заявил отец.

— Папа, ты живешь в каком-то выдуманном мире, — сказала я. — Мы должны уехать. Сегодня же.

— Существует две категории нацистов, — не уступал отец, — к одной принадлежат порядочные люди, а к другой — подонки.

— Папа, существует только одна категория нацистов.

— В конечном итоге порядочные люди одержат верх над подонками.

— Папа…

— Может быть, стоит к ней прислушаться, Самуил? — сказала мама.

Отец погладил меня по лицу.

— Не болтай чепухи, — сказал он. — Здесь наш дом. Да и куда мы поедем?

— Куда бы я поехал? Что бы я стал делать без тебя? — сказал Давид, увидев, что я очнулась.

Я лежала на больничной койке. Перевязанные запястья болели. Давид сидел около меня, сжимая мою правую руку.

— Рашель, бедняжка, — говорил он. — Если бы я не забыл свои бумаги и не вернулся за ними домой…

Я закрыла глаза. Давид без конца целовал мою руку и прижимал ее к своему мокрому от слез лицу. Медицинские сестры то и дело подходили ко мне, шурша своими накрахмаленными халатами. Чья-то прохладная рука потрогала мой лоб, поправила простыни, взбила подушку. Из соседней комнаты послышался крик мужчины. Сестра выбежала за дверь. Рыдания мешали Давиду говорить.

— Я люблю тебя, Рашель. Я не могу жить без тебя. Не знаю, что бы я делал, если бы ты… О, Рашель…

Он уткнулся лицом в мое одеяло. Я открыла глаза и посмотрела на него. Всклокоченные волосы торчали в разные стороны, одежда помялась. Должно быть, он провел около меня несколько бессонных дней и ночей. Я протянула к нему левую руку с белоснежной повязкой и погладила его по голове.

— Шшш.

— Зачем ты это сделала, Рашель? — спросил он, глядя мне в глаза.

Все вокруг было таким чистым, таким белым. Как хорошо было бы остаться в этой палате надолго, может быть, даже навсегда — с этими белыми крахмальными халатами, шуршащими простынями, с этим льющимся в окна теплым солнечным светом, с Давидом, только пусть он не плачет и ничего не говорит.

— Ты ведь свободна, Рашель. Мы оба свободны.

— Шшш, — шепнула я, закрыв глаза и гладя его по голове. — Не нужно ничего говорить.

— Тихо! Не нужно ничего говорить, — сказала я, увидев, что комендант направляется к нам.

— Почему? Ведь он наверняка сможет нам помочь, — сказала мама.

— Я поговорю с ним, — заявил Эйман, парень из нашей деревни.

— Да, пусть Эйман поговорит с ним, — поддержал его отец.

Спустя несколько минут Эймана не было в живых, а комендант стоял и в упор смотрел на меня.

— Ты еврейка? — спросил он.

Свет прожектора полоснул меня по глазам, когда я посмотрела на него. Мама ущипнула меня за руку. Отец дернул меня за рукав пальто. Я не двигалась. Охранники, стоявшие рядом с комендантом, отошли в сторону и теперь что-то кричали другим евреям, высаживавшимся из поезда. Вокруг лаяли собаки. Казалось, они не успокоятся, пока не охрипнут. Или пока их не спустят на кого-нибудь из нас.

— Йозеф, — обратился комендант к своему помощнику. — Выясни, на каком языке она говорит.

— На мадьярском, — ответила я.

— Это значит на венгерском, — пояснил Йозеф коменданту.

— Ты еврейка? — снова спросил комендант.

— Естественно, — ответил за меня Йозеф.

— Не может быть, — сказал комендант, поднимая мой подбородок дубинкой. — Ты не похожа на еврейку.

— Она говорит, что еврейка.

— И оба твои родители евреи? — спросил комендант, проводя дубинкой по моим губам.

— Они здесь, с ней. Совершенно очевидно, что они евреи.

— Может быть, кто-нибудь из твоих предков не был евреем? — спросил комендант.

Его рука в перчатке коснулась моей щеки, рта. Большим пальцем он раздвинул мне зубы.

— У нее в родне одни евреи.

Комендант помедлил, не сводя с меня внимательного взгляда, затем махнул рукой своему адъютанту, позволяя ему идти.

— Очень жаль, — сказал комендант.

— Жаль, что вместо этого номера вам не сделали какую-нибудь более симпатичную татуировку, скажем, в виде цветка, — вздохнул толстяк, рассматривая мою руку чуть выше запястья. — Никогда еще не видал такой наколки. Ноль-шесть-один-восемь-пять-шесть. Что это значит?

— Ничего, — сказала я. — Так вы могли бы…

— Как насчет розочки? Вам бы пошло. Вы сами похожи на розу.

— Мне не нужна новая татуировка, — сказала я, выдергивая руку из его цепких пальцев. — Вы могли бы свести ту, что у меня есть?

— Свести?

— Да. Это возможно?

— Ну, вообще-то с такой просьбой ко мне еще никто не обращался. Дамочки не очень-то увлекаются татуировками. А те, которым это нравится, предпочитают розочки или что-то в этом роде.

— Вы можете избавить меня от этой метки?

Он снова принялся рассматривать мое запястье, потирая подбородок свободной рукой.

— Не знаю, — проговорил он наконец. — Не знаю, получится ли.

Дверь открылась, и в комнату ввалился матрос под руку со своей подружкой. Оба были совершенно пьяны. Увидев сияние красных и зеленых огоньков, матрос расплылся в улыбке.

— Видала? Что я тебе говорил? — сказал матрос, толкая женщину в бок.

— Не знаю, Чарли, — ответила та, с трудом удерживаясь на ногах. — Я ни разу в жизни ничего подобного не делала.

Я выдернула у толстяка свою руку и опустила рукав.

— Так как насчет розы? — спросил он. — Цветок смотрится неплохо. Вам понравится.

— Он красив, как цветок, — сказал кто-то на моем родном языке. Я повернулась в сторону говорящего. — И он любит женщин.

Это был один из заключенных, которые занимались багажом вновь прибывших.

— Что вы сказали?

Он схватил меня за руку и потащил за собой прочь от вагонов, прожекторов, охранников и их собак.

— Послушайте, — сказал он.

— Вы не видели моих родителей? — спросила я.

— Ваших родителей?

— Нас развели в разные стороны. Я не могу их найти.

Он указал большим пальцем через плечо.

— Ваших родителей уже нет.

— Нет? Где же они?

Он глубоко вздохнул и закатил глаза. В воздухе стоял мерзкий запах чего-то паленого.

— В печи, — сказал он. — От них остался один дым.

— Как вы смеете говорить такие гадости? Зачем вам это нужно?

— Для того чтобы выжить здесь, нужно научиться смотреть правде в глаза, — сказал он, ухватив меня за локоть. — Поздно горевать о родителях. Сейчас вы должны подумать о себе.

— Нет, — крикнула я, пытаясь отбросить державшую меня руку. — Нет!

— Вы должны остаться в живых. Мы не можем позволить им уничтожить нас. Мы — свидетели того, что здесь творится, и обязаны выжить.

— Я должна отыскать родителей. Мой отец болен. Ему нужны лекарства.

— Существует только один способ выжить в этом аду. Он обратил на вас внимание. Ответьте ему взаимностью, и он расцветет, — убеждал меня заключенный. — Если вы отвергнете его, заставите страдать, он завянет, но и вы погибнете.

— Кто? О ком вы говорите?

— О коменданте, о ком же еще?

Он стиснул мою руку так, что я вскрикнула от боли.

— Послушайте меня. Я желаю вам только добра. Вы — первая, кто привлек его внимание за все это время. Для вас это единственная возможность уцелеть.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Вы должны сделать так, чтобы он снова обратил на вас внимание, — продолжал заключенный. — Снимите пальто, оно запачкано кровью. Не стоит попадаться ему на глаза в таком виде.

Он стащил с меня пальто и сунул мне в руки горностаевую шубу. Видя, что я застыла в оцепенении, он принялся напяливать ее на меня.

— Теперь другое дело. Ему понравится, — сказал мой наставник. — Мех подчеркивает белизну вашей кожи, оттеняет цвет ваших золотистых волос. В этой шубе вы похожи на арийку. Он будет в восторге.

— Но я не знаю… Что я должна… как…

— Он научит вас всему, что вам нужно знать.

— Ты нужна нам, — сказала одна из лагерных узниц.

Их было трое. Они стояли, сбившись в кучку, за окном кабинета коменданта, по щиколотку утопая в вязкой глине. Тощие и грязные, они дрожали на промозглом ветру. Это были члены лагерного подполья. Они приходили сюда по ночам и барабанили по стеклу, пока я не открывала окно. Или, еще того хуже: писали на клочках бумаги какие-то загадочные послания и бросали их в форточку.

— Почему ты отказываешься нам помогать?

— Я не могу ничем вам помочь, — пробормотала я, озираясь на дверь. — Я уже говорила вам об этом, когда получила вашу последнюю записку.

— Значит, ты отказываешься нам помогать, — сквозь зубы процедила их предводительница. Ее звали Ревеккой.

— И перестаньте бросать сюда записки, — сказала я. — Это его кабинет. Рано или поздно он их обнаружит.

— Что толку с ней разговаривать? Она не станет нам помогать, — прошипела женщина, стоящая рядом с Ревеккой со скрещенными на груди руками.