– Ах, Наполеон, Наполеон. – Джини поцеловала его в голову. – Наручники. А я совсем о них забыла. Чего хотел тот, кто их отправил: запугать меня, пригрозить? Или это просто дурацкая шутка? Как ты думаешь?

Джини презирала себя за эту привычку разговаривать с котом и все же не могла расстаться с ней. Наполеону же нравилось. Когда Джини прошла в комнату, кот последовал за ней, вспрыгнул на единственный свободный от бумаг стул и устроился спать.

Джини, которая и не собиралась никуда выходить в этот вечер, – и почему это она заявила Паскалю, что у нее дела? – предприняла слабую попытку навести в квартире порядок. Она переложила кое-какие бумаги с пола на письменный стол и зажгла настольную лампу, отчего убогая комната стала выглядеть уютнее. Сбросив с ног туфли, Джина прошла в спальню и, оглядев царивший там беспорядок, побросала кое-что из раскиданных вещей в шкаф, поправила пуховое одеяло и пришла к выводу, что постель убрана.

Затем решилась подойти к горе грязного белья, лежавшей нетронутой несколько дней. Несколько пар колготок спутались, как щупальца осьминога. Джини запихнула весь этот ком в стиральную машину, включила ее и пошла проверить холодильник. Его содержимое было весьма скромным: апельсин, засохший кусок сыра, ополовиненная банка кошачьих консервов, головка чеснока, два вялых листа лука-латука и завернутый в целлофан сандвич с тунцом. Она начисто забыла о нем, но запах заставил вспомнить.

Швырнув сандвич в помойное ведро, Джини захлопнула дверцу холодильника. Она представила себе, что опять нужно выходить на улицу и тащиться три квартала до бакалейной лавки мистера Пателя, единственной поблизости, которая работала до восьми вечера. Нет, решила она, и заказала по телефону пиццу на дом.

Дожидаясь заказа, она, движимая неясным побуждением, стала рыться в ящиках письменного стола. Джини презирала сентиментальность так же, как и людей, которые разговаривают со своими котами. И все же в глубине одного из ящиков, задвинутая как можно дальше, чтобы не попадаться лишний раз на глаза, лежала обувная коробка. В ней хранились реликвии. «Да, реликвии», – жестко сказала она самой себе.

И теперь, устроившись возле газового обогревателя, Джини доставала из коробки одну реликвию за другой. Тут была всякая ерунда, которая показалось бы любому постороннему обычным мусором, но каждая вещь имела для Джини особое значение. Карточка с расписанием работы гостиничных служб отеля «Ледуайен» в Бейруте. На обратной стороне карточки Паскаль записал карандашом свой адрес. Книга в мягкой желтой обложке – роман Камю «Посторонний» на французском языке, купленный потому, что Паскаль как-то раз сказал, что восхищается им, а она поклялась себе прочитать его сразу, как только получше выучит французский. Письма от Паскаля, каждое не больше странички. Цветок, который он как-то сорвал для нее в своем дворе. Теперь уже было невозможно определить его название, он засох, стал хрупким и сломался от первого ее прикосновения. Пуля, которую он подарил ей на счастье. Накануне эта пуля, отлетев рикошетом, ударилась в стену в тридцати сантиметрах от Паскаля. Маленькая золотая сережка, какие носят обычно арабские дети. Паскаль, этот романтик, уговорил торговца, чтобы тот продал ему эти сережки не парой, а по одной. Первую он купил и подарил ей на день рождения, вторую собирался подарить к Рождеству. До праздника оставалось еще четыре месяца, однако они расстались раньше. Паскаль еще оставался в Бейруте, а она уехала.

Джини вынула сережку из коробки и подержала ее на ладони. Покупка, помнится, превратилась в целое событие. Она помнила темную лавку, мерцание золота и серебра, весы, на которых торговец взвешивал изделия, чтобы определить их стоимость. Они с Паскалем уселись на стулья с прямыми спинками, мальчишка принес им чашки со сладким мятным чаем. Они уже знали, что столь торжественно в Бейруте обставляется покупка любой вещи, даже самой незначительной мелочи. Торговец ювелирными изделиями говорил с Паскалем на смеси французского и арабского. «Он говорит, – с улыбкой объяснил ей Паскаль по-английски, – что такой дар молодого мужчины молодой женщине – священное событие. Он будет разочарован, если мы выберем вещь слишком быстро, – добавил он. – Пей чай не торопясь. Это должно длиться по крайней мере полчаса».

Она до сих пор ощущала вкус сахара и мяты, слышала арабско-французское бормотание. Она смотрела в пол и говорила себе, что сейчас, именно сейчас настал момент признания. Она обязана прямо сейчас, до того, как он купит эту вещь, сказать, что обманула его относительно своего возраста. Признание казалось таким простым: «Паскаль, мне не восемнадцать. Мне всего пятнадцать». Она смотрела в пол. Слова, такие простые, застряли в горле. Паскаль показал ей колечко, потом браслет. Она отрицательно помотала головой. Сглотнула. Может быть, это можно сказать как-нибудь не так прямолинейно? Ну, например, что ее приближающийся день рождения будет шестнадцатым? В конце концов в Англии шестнадцать лет – это совершеннолетие.

Джини отвела взгляд. Какая разница! Как ни крути, факт остается фактом: она его обманула и знала, каковы будут последствия, когда он обнаружит обман. Разозлится, почувствует себя виноватым, возможно, будет раздосадован. И какой бы ни была его реакция, между ними все будет кончено – уж в этом-то можно не сомневаться. И потому она, пятнадцатилетняя девчонка, не произнесла ни слова. В полутемной комнате было душно. Джини сидела раскрасневшаяся и несчастная, ее душу терзали сомнения. Позже, когда они снова оказались в комнатушке Паскаля, он вдел крохотную золотую сережку в мочку ее уха, поцеловал в губы и спросил волнуясь:

– Ну как, нравится тебе? Правда, нравится? Она такая крошечная…

– Она мне нравится. Я люблю ее. Я люблю тебя. Джини обвила его руками и уткнулась лицом ему в шею.

«Разве возраст так уж много значит? – уговаривала она себя. – Да и ложь-то совсем маленькая». Когда-нибудь она все ему объяснит. Но не сейчас. За окном мерцало марево полуденного зноя, на белых стенах прыгали солнечные зайчики. Закрыв ставни, Джини взяла Паскаля за руки и потянула к постели. Они легли, и ее сомнения потеряли всякий смысл. Дни шли за днями, прошла еще неделя, а потом наступил разрыв. Маленькая ложь так и не всплыла.

Пусть прошлое побудет с ней еще немного. Джини взяла крохотную сережку и вдела ее в ухо. Потворство своей прихоти, принесшее с собой отблеск былого счастья. Принесли пиццу. Она сняла сережку, аккуратно уложила ее на место и засунула коробку обратно в ящик стола. Она злилась на себя. Хватит, никаких воспоминаний, никаких сожалений, приказала себе Джини. Вынув ксерокопии газетных вырезок, посвященных Хоторну, она разложила их на столе.

С фотографий на нее смотрели лица Джона и Лиз Хоторнов. Джини попыталась сосредоточиться. Хоторны, эта идеальная чета, были знамениты, многим хорошо известны и в то же время загадочны. Джини вздохнула и положила голову на руки. Какая тайна скрывается за этим фасадом благополучия?


Поработав с час, она сделала перерыв и, сварив кофе, снова села за стол. Девушка чувствовала растерянность. В заметках перечислялись все этапы блестящей карьеры, бесконечно повторялись одни и те же забавные истории, приводились одни и те же цитаты. Джон Хоторн в двадцать лет, в тридцать, в сорок… Но что же она узнала из всего этого? Все прочитанное о нем представлялось ей авторизованной версией, сочиненной, возможно, каким-нибудь ловким помощником по связям с общественностью, или отцом Хоторна, или им самим. Уж слишком все было безмятежно и гладко. В большинстве материалов содержалась информация, которую Хоторн когда-то сам предоставил газетчикам. Ей был знаком этот феномен, он означал, что либо журналист ленив и при написании статьи довольствуется старыми вырезками, либо Хоторн сам не желает отступать от однажды принятого сценария. Казалось, этот человек надел на себя непроницаемую броню. Даже в материалах журналистов, которые относились к нему недоброжелательно, не было яда. В отличие от своего отца, печально известного праворадикала, Хоторн, с точки зрения радетелей за гражданские права, был безупречен. Да, в конце шестидесятых он действительно воевал во Вьетнаме и был трижды награжден за доблесть, но до призыва в армию участвовал в демонстрациях в Сельме и Бирмингеме,[19] у него были дружеские отношения с самим Мартином Лютером Кингом. Теперешние политические взгляды Хоторна сложно было сформулировать: явно произраильски настроен, выступает в пользу активной помощи России, однако одним из первых призывал к интервенции в Боснии, поборник ужесточения законодательства, яростный сторонник смертной казни, верный союзник НСА,[20] выступающий за пересмотр законов, ограничивающих владение оружием, и в то же время либерал, когда речь заходит о легализации абортов и правах женщин. Очевидно, балансирование – дело, обычное для американских политиков, – Хоторн довел до высот совершенства. Верил ли он в то, что говорил, или это было обычным оппортунизмом? Ответить на этот вопрос Джини не могла. Ей оставалось полагаться лишь на чутье, и первым ее инстинктом было подозрение: слишком уж чистеньким и благостным выглядел этот Хоторн. Он был слишком ловким, слишком осторожным, слишком совершенным – и в политической, и в личной жизни. Что касается его личной жизни, тот тут недостатка в материалах не ощущалось. Такова была цена, которую ему приходилось платить за широкую известность, блестящую родословную и безупречную внешность. Перед Джини во всем великолепии представал Хоторн – преданный муж, Хоторн – любящий отец, а в самых старых вырезках – Хоторн – блестящий юноша.

Вот он, восемнадцатилетний, рядом со своим младшим братом Прескоттом, тремя сестрами и патриархом – С. С. Хоторном собственной персоной. Все стоят на ступенях загородного дома Хоторнов на берегу Гудзона. Джон Хоторн уставился в объектив с застывшей на лице улыбкой, отец обнимает его одной рукой за плечи, у их ног, положив головы на лапы, лежат два спаниеля.