Верити скорбно смотрела на огонь. Слава Богу, камин у меня газовый, что избавляет от печального зрелища умирающих угольков.

— Рождественская открытка от Марка пришла из Австралии, — сообщила она.

— Слава Богу, что он так далеко.

— Господи, какая ты бессердечная! Я тебя не понимаю. Рождество, праздник, а ты сидишь здесь со мной, старой несчастной калошей, в то время как у тебя есть очаровательный мужчина, который тебя любит. — Она ткнула в меня пальцем. — Сумасшедшая. Какие бы объяснения ты ни придумывала, ты сумасшедшая.

— Верити, это лучше, чем страдать от одиночества потом, когда они уходят, — мягко произнесла я, протягивая ей стакан.

— Сдаюсь, — признала она мою правоту и подняла стакан: — За это я выпью. — Как говаривал Джордж, кто бы сомневался.

А когда она сказала: «Буддисты считают, что безнравственно скорбеть на похоронах о человеке, прожившем долгую и полнокровную жизнь», — я поняла, что пора вести ее домой.

Возвращаясь по морозу от Верити, пообещала себе, что, когда вся эта моя любовная история закончится, я, как Бетти Форд, мобилизую всю свою энергию и приберу подругу к рукам.

Такое вот получилось Рождество.


Мы медленно шли вдоль реки, ожидая, когда откроются пабы, чтобы пообедать. Под мышками у нас были зажаты свертки агрессивной макулатуры, известной как воскресные газеты. Одно из удовольствий просматривать их вне дома заключается в том, что можно не подбирать сыплющиеся из них рекламные листки — «Надежно ли застрахован Ваш дом?», «Клуб любителей истории. Шесть книг за одно пенни», «Присоединяйтесь к "Анонимным алкоголикам" и получите бесплатную электрическую зубную щетку» — здесь есть кому их подбирать. Воскресные обеды стали для нас почти ритуальными, причем проводили мы их большей частью в дружеском молчании. Я подозревала, что именно этого мне будет больше всего недоставать, когда Оксфорд уедет. В конце концов, одно дело — кувыркаться с кем-то в постели (при некотором усилии воображения можно представить себе многих мужчин в роли «кого-то») и совсем другое — три часа кряду вместе молча читать газеты, жевать бифштекс и чувствовать себя при этом совершенно довольными, даже счастливыми.

— Мне действительно жаль, что мы не смогли покататься на лыжах, — сказал он. — Но когда твоя мать ломает руку, а ты через несколько месяцев собираешься отправиться к черту на кулички, катание на лыжах представляется немного неуместным. Она бывает весьма капризной, моя мать.

— Я ничуть не сержусь. Честное слово.

Он рассмеялся:

— В иных обстоятельствах я бы на тебе женился — за покладистость.

— Не думай, что это чистый альтруизм. Я не уверена, что смогла бы найти общий язык с капризной свекровью. У меня самой мать была весьма капризной.

— Ты никогда не хотела иметь детей? — спросил он, останавливаясь на минуту, чтобы понаблюдать за юными гребцами с посиневшими носами и хрупкими красными коленками.

— Не-а, — небрежно ответила я. — Мне хватало Сасси. А ты хотел?

Он покачал головой.

— Моя жена хотела. Я — нет. Может быть, со временем и захотел бы, но… — он зашагал дальше, — как это обычно случается, нам не хватило времени.

— Не хочешь рассказать?

Он улыбнулся, снова покачал головой и в тон мне ответил:

— Не-а. Лучше пойдем поедим.

Глава 6

У нас в эти последние недели было столько дел; что не оставалось времени на письма. Я скоро тебе позвоню. Тем более что мне нужно сообщить тебе нечто очень интересное. Я получила твою открытку из Парижа. Папа сказал, что, может быть, мы с ним тоже когда-нибудь туда поедем. Было бы здорово посмотреть Сезанна вместе с ним.

* * * * * * *

Унылым вечером в конце зимы Верити бесцельно слонялась по дому. Проклятый февраль, такой тоскливый месяц. Она взывала к своим домашним конфидентам, требуя ответа. Может, телефон что-нибудь скажет? Она остановилась возле аппарата. «Ну, говори же, мерзавец! Говори». Телефон молчал. По правде сказать, он от нее порядком устал, потому что она целый день только и делала, что снимала трубку и раз за разом набирала цифры номера, кроме последней. Даже самый лучший друг чувствовал бы себя измочаленным от такого обращения, поэтому телефон молчал глухо и непроницаемо. Верити погрозила ему кулаком, орошая при этом капельками джина с тоником, которые выплескивались из стакана. Какому телефонному аппарату понравится такой холодный душ, тем более после целого дня жестокого обращения? Так что он говорить не собирался, не собирался…

Не слаще приходилось щетке для волос и зеркалу. Щетка привыкла думать, что ее назначение — придавать здоровый блеск волосам, а назначение зеркала — отражать превосходный конечный результат. Но хозяйка, судя по всему, не была расположена использовать ее по назначению, вместо этого она со злостью швыряла свою служанку через всю комнату. И это происходило не раз, не два, а много раз, и однажды она попала щеткой в споудовскую[75] статуэтку, которой щетка-служанка с таким удовольствием любовалась в спокойные былые времена. Зеркало же, которому нравилось отражать довольные собой лица, которое привыкло к глубинному взаимопониманию между отражаемой человеческой плотью и отражающим минералом, естественно, не могло смириться с тем, что его именуют вонючим предателем. У этих двух предметов в настоящий момент не находилось ни единого доброго слова для Верити. Она в оскорбительной форме продолжала требовать от них ответа, но потерпела полное фиаско.

Ванна? Она заросла грязью. Когда-то она была доброй подругой хозяйке — всегда старалась услужить, обнимала теплыми руками, приносила душистое утешение, смягчавшее горечь обид. Но это в прошлом. Если хозяйка не дает себе труда вести себя прилично, то и она не станет трудиться, чтобы обеспечивать ей комфорт. «Отныне, — поклялась себе ванна, — садясь в меня, она будет ощущать своей обнаженной плотью лишь шершавость и сальность, и пусть это напоминает ей о ее санитарном предательстве». Ванна игнорировала ягодицы усевшейся на ее край Верити, оплакивающей былые времена. «Конечно, — думала ванна, — когда вы с Марком выделывали здесь всякие пикантные штучки, я с удовольствием вам это позволяла, хотя изначально предназначена для одного человека. Но сказать, что ты никогда больше не станешь чистить меня из-за ставших ненавистными воспоминаний, — значит сознательно пойти на полный разрыв».

Умывальник тоже уже корежило от засохших на его поверхности хлопьев мыльной пены, клякс зубной пасты и кое-чего похуже. На очереди унитаз. Он долго мирился с тем, что хозяйка приводила сюда случайных мужчин, которые забывали опустить крышку, оставляли плавать на поверхности воды использованные презервативы после того, как в комнате в конце коридора смолкали наконец стоны и завывания, но теперь все зашло слишком далеко. Скоро весна, и хорошо воспитанные удобства фирмы «Кричтон» ожидали, что к моменту ее наступления их должным образом вычистят, а не будут обращаться с ними, как с каким-нибудь очком в общественном туалете. Ох, Верити, Верити, вот уже и твой банный халат присоединился к ним. Добрых услуг ты от него больше не дождешься.

Внизу стояла холодная белая немецкая посудомоечная машина. Глубоко оскорбленная. Она предназначена для того, чтобы избавлять мир от неприятных запахов и бактерий, а не плодить их, целую неделю оставаясь загаженной. Если бы немцам не была так свойственна дисциплина, машина давно бы уже сломалась. Впрочем, это еще не исключено, поскольку хозяйка напрочь забыла, что ей надо давать се слабительную соль. Без такой соли жизнь посудомоечной машины — жестокое страдание. Кроме того, машину угнетало то, что приходилось ухаживать за таким количеством стаканов из-под джина. При всем понимании особых обстоятельств хозяйки и памятуя о своих собственных корнях и необходимости либерального отношения к этническим меньшинствам, машина все же признавала, что недельное пребывание по уши в объедках ресторанного индийского карри и китайских блюд из пакетов постепенно убивает ее доброе родственное отношение к Верити. Поэтому, когда хозяйка корчилась на полу передней, обнимала ее, проливала слезы, глядя в свое меланиновое отражение, и умоляла ответить хоть что-нибудь, машина отбрасывала понятие Zeitgeist[76] и обращалась к понятию Gestalt,[77] ибо в пределах Gestalt каждый индивидуум воздействует на другого, как это происходит между остатками прилипшего к тарелке бириани[78] и кисло-сладкой подливки.

Холодильник тоже чувствовал, что сыт по горло. В нем давно уже не водилось ничего, кроме кубиков льда, бутылок с тоником и неистребимого запаха гнилых овощей. Прошло две недели с тех пор, как Верити пообещала заполнить его свежими продуктами: помидорами, огурцами, салатом-латуком, оливками, морковью, картофелем… и, конечно же, этими мерзкими луковицами — куда без них. Она дала себе клятву питаться только здоровой пищей и заменить звон бокалов постукиванием ложки о миску в процессе приготовления вкусных соусов. Она приняла решение, варить супы, есть пшеничный хлеб и масло только высшего качества. И холодильник ей поверил, он прямо-таки лопался от гордости, хвастаясь перед посудомоечной машиной (будучи итальянцем по происхождению, он мнил себя мужчиной), думал: «Ну вот, наконец я займусь работой, для которой создан». А потом… Все оказалось пшиком. Чечевичный суп с кориандром постепенно высох, а салат, становясь все более склизким, так и изошел слезами. И если Верити думала, что после всего этого может явиться сюда и просить у него душевного отклика, то она ошибалась. У него было полно претензий к ней, он очень разозлился и не собирался этого скрывать.

Даже у Стены, ее задушевной тосканской подруги, кончилось терпение. Одно дело, когда к тебе прислоняются горячей щекой, орошенной слезами, можно стерпеть даже, когда на тебя время от времени орут — всякое случается, — но совсем другое, когда тебе в лицо швыряют стаканом, сопровождая это оскорбительное деяние потоком копрологической брани и пинками, — это и святого выведет из себя. Стену в некотором роде можно было назвать блаженной, но она — не Франциск Ассизский и никогда не обещала им быть. Отныне Верити могла беситься сколько душе угодно. Стена начала крошиться и никогда больше не будет той идеально гладкой молчаливой опорой, какой когда-то служила хозяйке. От одного пинка острым мысом туфли из нее вывалился кусок терракоты, вывалятся и другие. Это слишком жестокий поступок, чтобы его простить. Сколько бы Верити ни ползала перед ней на четвереньках, собирая осколки разбитого стакана и желто-коричневой штукатурки, стена никогда ее не простит. Никогда. Она будет лелеять свою рану в гордом молчании как свидетельство варварского отношения хозяйки. Minestra riscaldarc, разогретый суп, как говорят на родине стены, никогда уже не станет снова вкусным. Нет, нет. Марко — это вчерашний день, Marco ieri. В будущем Верити должна будет научиться нести свой крест в одиночестве.