А меня вдруг охватила дрожь. Если так, значит, он все-таки прибыл куда-то и получил противотанковое ружье и два магазина патронов, если так, то вполне возможно, что он убит.

Но мы снова уперлись в тупик. Куда мог я обратиться с этой бумагой? Капитан уже демобилизовалась, отдел закрыт, дела переданы в архив, и я, потихоньку продолжая свои поиски, ничего не сказал Асе.

Ася

Я ходила и закрывала дверь за дверью, опускала жалюзи. Адам был в ванной комнате, приделывал большую задвижку к двери балкона. В квартире, к которой добавились две комнаты из нашей прежней квартиры, темно. Старая мебель, давно проданная или выброшенная на чердак, вернулась к нам. Мы зажгли свет. А снаружи — ясный погожий день, голубое небо, и сквозь просветы в жалюзи я увидела двойной вид, открывавшийся из обеих наших квартир: открытое море, вади, порт с его подъемными кранами и дома Нижнего города. Я волновалась, с беспокойством ждала Дафи, которая должна была прийти из школы. В городе прошла волна убийств, вот на столе лежит газета, и в ней — квадрат, выделенный старомодным шрифтом. Волна убийств в городе, преступные группировки сводят свои внутренние счеты, преследуют друг друга, но даже не имеющие к ним отношения граждане, которым, казалось бы, нечего бояться, должны остерегаться и запирать свои дома. Люди сами, по собственной воле установили для себя комендантский час. А я жду Дафи и мучаюсь оттого, что мы отправили ее в школу в такой день, в день, когда убийцы сводят свои счеты в нашем районе. Я смотрю на улицу, она пуста — ни одного человека, ни одного ребенка. Но вот она появляется, наконец-то, идет одна по пустынной улице, залитой солнцем, за плечами ранец, на ней оранжевая форма общеобразовательной школы. Она действительно кажется меньше, словно стала ниже ростом. Вот сейчас она стоит и разговаривает с каким-то пожилым рыжим человеком маленького роста. Спокойно о чем-то беседует, улыбается. Она не торопится. А меня снова охватывает дикий ужас, я хочу крикнуть, но сдерживаюсь. Этот человек кажется мне очень опасным, хотя в его внешности нет ничего необычного. На нем просторный летний костюм. Я бегу к другому окну, чтобы лучше видеть их, а они исчезли, оба, но я слышу ее шаги, она входит в дом. Я бегу к ней навстречу, склоняюсь, чтобы снять с нее ранец, сколько же на нем ремней, замечаю, какая она маленькая, как будто стала ниже, даю ей пить, провожу в комнату, снимаю с нее одежду, надеваю на нее пижаму. Обращаюсь с ней как с маленькой девочкой. Она протестует: «Я не хочу спать». «Только несколько минут», — умоляю я, укладываю ее, укрываю одеялом, и она засыпает. Я уже успокоилась, закрываю дверь в ее комнату, выхожу в гостиную и вижу Адама. Застыв у входной двери, он смотрит на меня. Дверь оставалась открытой, Дафи забыла закрыть ее за собой.

Вдруг я понимаю. Тот человек проник вслед за ней, он вошел сюда, он здесь. Я не вижу его, но знаю: он здесь. Адам тоже знает и бросается искать его. Я несусь в комнату Дафи. Она погружена в глубокий сон, тяжело дышит. И снова кажется мне очень маленькой, может быть, семилетней девочкой, под большим одеялом чувствуется пустота, занимающая половину кровати. Она становится все меньше. Я слышу шаги Адама в гостиной, выхожу к нему, его лицо сияет.

— Кончено, — шепчет он, улыбаясь.

Я иду за ним — колени мои подгибаются — в другие комнаты, в комнаты прежней нашей квартиры, старая детская комната, игрушки, машины, большой медведь на синем комоде, а под старой складной детской кроватью, с приклеенными к ней изображениями птиц, со сломанными нанизывающимися шариками, лежит кто-то, труп, прикрытый одеялом. Голова выглядывает, и я различаю рыжеватые подстриженные волосы на толстой шее. В некоторых местах проглядывает седина. Адам убил его, как убивают насекомое. Потому что это был один из убийц, которые бродили по городу. Адам сразу же узнал его. Убил одним ударом, по виду и не поймешь — как. На мгновение я почувствовала жалость к этому лежащему мертвому человеку. Почему? Кто просил Адама ввязываться в это дело? Не спросив, не посоветовавшись, почему он убил его так быстро, как успел? И вот теперь и мы вступили в эту круговерть убийств, Господи, что же это он наделал? Я ощущаю ужасный гнет, сердце перестает биться, кто просил его? Такой страшный грех, вся наша жизнь будет разрушена. Как объясним, как оправдаемся, никогда не сможем мы избавиться от этого тяжелого тела. Ну и идиот, хочется мне крикнуть, я смотрю на него, улыбка уже исчезла с его лица, проступает растерянность, ужас, он начинает понимать, что натворил. Старается спрятать среди игрушек большую отвертку, которую держит в руке. Ой, что же ты наделал…

Дафи

Интересно, а видит ли она иногда сны? Разрешает ли она себе напрасно тратить время сна и отдыха на пустые сновидения, лишенные смысла?

По ночам я тихо вхожу в их спальню посмотреть на них спящих. Мои родители! Те, кто произвел меня на свет! Папа лежит на спине, борода разметалась по подушке, рука бессильно свесилась с кровати, кулак слегка сжат. Мама повернулась к нему спиной, скорчилась, как зародыш, лицом уткнулась в подушку, словно хочет спрятаться от чего-то.

Видит ли она сны? О чем они? Наверняка не обо мне. Занятая по горло женщина, сгибающаяся под тяжестью долга.

У меня нет мамы — это я поняла в последний год. Мама отсутствует, даже если она здесь же, рядом. А если у меня появится желание поговорить с ней откровенно, в спокойной обстановке, то придется заказать беседу заранее и точно указать время: без пятнадцати четыре после обеда или вечером в промежутке с десяти минут девятого до восьми сорока двух. Мама гонится за временем.

Она работает на полной ставке в моей школе, преподает историю в старших классах, готовит три двенадцатых класса к экзамену на аттестат зрелости. На ее рабочем столе всегда куча ученических работ и контрольных. Целыми днями она сидит и проверяет контрольные. Несчастные ученики — мама обожает устраивать контрольные. Она испытывает особое удовольствие, когда пишет «неудовлетворительно» своей красной ручкой в одиннадцать часов ночи.

Но и себя она не щадит, тоже пишет работы и контрольные. Она до сих пор учится и не собирается прекратить свое учение никогда. Все время бегает в университет на всякие научные заседания, на публичные лекции, на курсы усовершенствования учителей. Она занимается в аспирантуре, пишет исследования, сдает экзамены.

Сорокапятилетняя женщина с нежным, остреньким по-птичьи личиком, с красивыми глазами. Она принципиально не пользуется косметикой, в ее собранных в пучок волосах проглядывают серебряные нити, но она не будет красить волосы, тоже из принципа. Предпочитает одежду, вышедшую из моды, широкие юбки неопределенной длины, темные шерстяные платья, как у религиозных, туфли на низком каблуке. С ее длинными красивыми ногами могла бы неплохо выглядеть, но она не хочет отвлекать людей от важных дел, занимать их внимание. И это тоже из принципа.

Мы живем тут, следуя нескольким главным принципам.

Например, не пользуемся услугами домработницы, потому что это непорядочно, когда кто-то убирает вместо тебя квартиру и варит обед, даже если этот «кто-то» этим зарабатывает. Поэтому мама усердно занимается домашним хозяйством, хотя и не постоянно.

Существует ли на свете дом, где моют пол в девять часов вечера? Да — у нас. Папа и я тихо сидим в креслах у телевизора, чтобы немного понаслаждаться, глядя на этого лысого Кожака, после портящих настроение новостей, и вдруг появляется она, в фартуке, с тряпкой и ведром, заставляет нас поднимать ноги, чтобы вымыть под нами, работает бесшумно, но с каким-то сдержанным остервенением, не просит помощи и не получает ее, опускается на колени и трет пол.

«Революционная женщина», — сказал как-то папа, смеясь, и я тоже смеялась, хотя и не поняла, что он имеет в виду.

Если она стряпает, то сразу на несколько дней. В десять вечера, возвратившись с педсовета, идет на кухню, достает кастрюлю, разрезает на части две курицы и ставит варить. Двухнедельный запас пищи для ее семьи. Ей просто повезло, что у нее только одна дочка, которая к тому же не очень-то любит ее стряпню.

Утром, когда я выхожу на кухню позавтракать, мне приходится пристраиваться между контрольными учеников двенадцатого класса (мне, конечно, запрещается в них заглядывать) и обезглавленной рыбой, обвалянной в муке и фаршированной луком, готовой к обжариванию, которая предназначена для субботней трапезы. Необыкновенное усердие… Неудивительно, что на нее внезапно нападает страшная усталость и в восемь часов вечера она погружается в глубокий сон. Больше всего она любит спать перед телевизором, свернувшись в кресле калачиком. На экране идет кровавая перестрелка, а она спит себе в свое удовольствие час или два, пока папа не начинает уговаривать ее встать и перейти в кровать. Она открывает глаза, медленно просыпается и идет проверять контрольные.

Иногда мы пытаемся помогать ей в домашней работе. Даже я встряхиваюсь. Только, пока я уберу стакан и вымою ложку, вся работа уже сделана. У нас просто разный жизненный ритм, у нас с ней.

Поэтому я на его стороне, хотя он кажется отсталым, примитивным из-за своей молчаливости. Ходит в рабочей одежде, с грязными руками. Это здорово, что он отрастил себе такую бороду, лохматую, как у древнего пророка или художника. Что-то особенное, не как у всех, по крайней мере не похож на простого рабочего. Когда я училась в начальной школе, то стеснялась из-за того, что он не похож на других. Если меня спрашивали: «Где работает твой папа?» — я по простоте душевной отвечала: «Папа работает в гараже» — и тут же чувствовала, что мой ответ вроде как разочаровывает людей. Тогда я стала говорить, что папа владелец предприятия. А меня спрашивали: «Какого предприятия?» «Гаража», — отвечала я. И тогда мне начинали объяснять, что гараж — это не предприятие. А я говорила: «Большой гараж». И действительно, у него огромный гараж. Как-то в каникулы я пошла туда с Тали и Оснат, и они были поражены, когда увидели, сколько там машин и как десятки рабочих безостановочно там снуют — как в жужжащем улье.