— Сиди себе и читай газету, а я приготовлю тебе ужин.

Я спросил ее:

— Может, вам что-нибудь починить?

Она задумалась, наклонилась, почти на коленки стала, открывает ящики шкафов, ищет что-то, потом разогнулась, взяла лестницу и стала взбираться на нее, совсем меня напугала. Я чуть не закричал на нее.

— Скажите мне, что вам нужно, и я сделаю.

— Инта цахих валад таиб.[44]

Но мне не нравилось, что она говорит по-арабски, и я сказал ей прямо:

— Вы можете говорить со мной на иврите, не надо себя утруждать.

А она рассмеялась:

— Но ты забудешь свой арабский, и твой отец будет сердиться на меня.

— Не забуду. В Хайфе осталось достаточно арабов.

Тогда она снова улыбнулась своей мертвенной улыбкой и велела мне забраться на лестницу и поискать в шкафу на верхней полке, нет ли там лампочки побольше, чтобы ввернуть в столовой, а то мы даже не видим, что едим. Я тотчас же взобрался наверх и заглянул на полку. Там лежало, наверно, лампочек двадцать, и почти все перегоревшие. Не понимаю, для чего она хранила их, может быть, думала, что ей вернут за них деньги в супермаркете. Пришлось мне проверить почти все, пока я не нашел одну неиспорченную.

Тем временем она сварила ужин — баранину с рисом и бобы, замечательная еда, очень вкусно, арабская кухня. Все время хлопочет вокруг меня, сама не ест, подносит то соль, то хлеб, выставила перец, соленые огурцы. Я говорю ей: «Я сам могу все принести», а она отвечает: «Ешь спокойно». В конце подала сладкое.

А ходит она медленно, еле волоча ноги. Покончив с ужином, я убрал грязную посуду и сказал: «Давайте я вымою». Но она уперлась, боялась, как бы я не разбил что-нибудь. Тогда я сказал: «Ладно, я вынесу мусор».

Я спустился выкинуть мусор. Было уже совсем темно, и я пошел с пустым ведром прогуляться по улице, осмотреться, что за соседи, какие магазины.

Когда я вернулся, она сидела в кресле, все было уже убрано и вымыто, смотрит на меня сердито.

— Где ты был?

— Просто прошелся по улице.

— Ты всегда говори мне, куда идешь. Я отвечаю за тебя.

Мне хотелось огрызнуться — с чего это вдруг, но я промолчал.

Она взяла «Маарив», а я — «Едиот ахронот», потому что только это и было у нее, нет ни телевизора, ни радио, чтобы послушать музыку. Мы сидели, как пара стариков, друг против друга и молча читали. Скучища та еще. А она каждые пять минут спрашивала, который час. В конце концов она устала от чтения, сняла очки и сказала:

— Почитай-ка мне, что пишет Розенблюм на первой странице.

И я прочитал ей. Подробности не могу вспомнить, но вкратце все сводилось к тому, что все арабы хотят уничтожить всех евреев.

Она вздыхала и качала головой.

Я не смог удержаться и сказал ей:

— Что, я хочу уничтожить вас?

Она улыбнулась и пробормотала:

— Еще увидим, еще увидим, который час?

Я сказал:

— Семь.

Она сказала:

— Ялла, иди спать, а то не успеешь отдохнуть. Может быть, он придет за тобой ночью.

Я совсем не устал, но не хотел спорить с ней в первый вечер. Встал, посмотрел на нее, и ее вид просто испугал меня — лицо бледное, глаза красные, похожа на ведьму. Смотрит на меня серьезно так. У меня даже задрожало все внутри. Страх Божий. И тут она совсем меня поразила, с ума сошла, ни с того ни с сего говорит:

— Подойди, поцелуй меня.

Я думал, что не устою на ногах — с чего это вдруг? Почему? Проклинал ее и себя. Но не противоречить же ей в первый же вечер. Я подошел к ней и быстро дотронулся губами до ее щеки, сухой, как лист табака, чмокнул воздух и быстро убежал в свою комнату, чувствуя себя совершенно угнетенным. Но потом от души немного отлегло, очень уж красивый вид открывался из окна — залив, а на нем множество огней. Я не спеша разделся, надел пижаму и залез в кровать, думаю — может быть, этой ночью я увижу во сне мою любимую, и я действительно увидел ее, но не во сне.

Ведуча

Во время осады Старого города в Иерусалиме, всего через два года после этой проклятой мировой войны, я поняла, что Бог впал в беспамятство, у меня не было смелости сказать, что его вообще не существует, очень уж это тяжело для старой шестидесятисемилетней женщины, отец которой был крупным раввином в Иерусалиме, — начать бороться против Бога и верующих, но, после того как моя дочь Хемда, мать Габриэля, погибла от пули, а меня с младенцем и его странным отцом вывезли в Новый город и поселили в монастыре в Рехави, я говорила всем, кто хотел и не хотел слышать, что Он впал в беспамятство, а они думали, что я имею в виду ребенка или его отца, а я говорила: «Нет, там наверху», и они смотрели вверх, искали глазами и не понимали, а я сказала: «Не ищите, Его нет». И люди проклинали меня, потому что меньше всего они хотели потерять Его в тяжелый час. В тот период кончилась моя любовь к Иерусалиму. Это сумасшедший город. И когда предложили мне брошенный арабский дом в Хайфе, я сразу же согласилась и переехала туда с маленьким Габриэлем, которого мне предстояло вырастить. Его ненормальный отец не захотел переехать, и его ничуть не трогало, что я забираю ребенка: он его больше не интересовал, — все время где-то околачивался, пытался снова жениться, но у него ничего не получалось. А ребенок очень любил отца, все время скучал по нему. И когда отец перебрался в Париж, чтоб там попытать счастья, потому что в этой стране у него почти не оставалось никаких шансов, Габриэль ушел в мечты о Париже, собирал открытки с его видами, читал о нем книги, и, как я ни старалась, чтобы он забыл отца, он не забывал его. Я купила старую машину и, после того как семь раз провалилась на экзаменах, все-таки научилась водить ее. Ездила с ним на прогулки по Галилее и по всей стране, но у него в голове была лишь одна мысль — как попасть в Париж, к отцу, переписывается с ним, строит планы. Сразу же после службы в армии он поехал туда. И последние десять лет я живу совсем одна, нет вокруг меня родственников, нет семьи, все в Иерусалиме, умирают постепенно. А я даже на похороны не могу приехать. И мир становится все более странным, но все еще стоит, ничего страшного, могло быть намного хуже. Я сказала себе, может быть, это хорошо, что Он себе там в беспамятстве, а то, если очнется, навалятся всякие беды. Пожалуйста, люди добрые, ведите себя тихо, не разбудите Его. Но я начала тосковать и от тоски сама лишилась памяти и даже не помню, как это со мной случилось. Было это во время обеда, потому что госпожа Гольдберг зашла вечером и нашла меня с вилкой в руке. Наверно, год я лежала без сознания, и даже не знаю, видела ли его, потому что он навещал меня, когда я была без памяти. Но в конце концов я очнулась, до сих пор не понимаю — почему? И теперь я не тоскую. Может быть, все-таки возвращение Габриэля повлияло на меня. И вот я вернулась домой, девяностотрехлетняя старуха, и снова это одиночество. Как жить дальше? Но милость и благодеяние были даны мне. В первую же ночь — я одна-одинешенька, а на дворе громы и молнии — этот бородач, друг Габриэля, проник ко мне. Он предан ему душой и будет искать его для меня. Он снова подключил мне телефон, заботится обо всем и даже в один прекрасный день, после обеда, привел ко мне маленького араба, чтобы тот жил у меня. Правда, немного грустно, что вот уже конец. Я из второго поколения в Иерусалиме, огромная семья, каждый второй сфаради,[45] попадавшийся на улицах Старого города в конце прошлого века, был каким-нибудь хоть дальним, да родственником, а в конце жизни никого нет рядом со мной, кроме этого араба. Лучше бы он привел мне какого-нибудь сироту-еврея, и я бы перед смертью сделала доброе дело, но что поделаешь, если перевелись все еврейские сироты, а остались одни арабы; эти не бегут из страны. Смеется надо мной Бог, в возрасте девяноста трех лет я должна заботиться о маленьком арабе, кормить его и купать. Я знаю, вырастет — будет такой же осел, как и другие, я им совсем не доверяю, но пока я вижу перед собой красивого мальчика, типичное арабское лицо, но умное, сидит на стуле передо мной, как маленький мой внук, который был у меня много лет назад, и в доме снова свет. С трудом я смогла скрыть свою радость. Он принес из своей деревни в чемодане овощи и яйца по обыкновению хороших арабов и турок. Что и говорить, этот мальчик мне в радость, можно им немного покомандовать. Я взяла его за руку и повела в приготовленную для него комнату, сделала ему хороший ужин, он даже тарелку вылизал. Аппетита ему, слава Богу, не занимать, теперь придется готовить настоящие обеды. Маленький мужчина. Пусть араб, главное, кто-то рядом. Тихий парень, хорошо знает, чего хочет, смотрит на меня настороженно, но без боязни, себе на уме, умеет постоять за себя, на мои шпильки даже не отвечает. Я говорю с ним по-арабски, чтобы он чувствовал себя как дома, но он отвечает мне на иврите, так глубоко проникли они внутрь нас.

Сам убрал со стола тарелки, не ждал моего напоминания, пошел выносить мусор и вдруг пропал, я испугалась — не убежал ли, но он вернулся. Предложил сам сделать что-нибудь по дому, я попросила его сменить лампочку, работает хорошо, осторожно, без лишнего шума. Если останется у меня до Пасхи, поможет мне избавиться от хомеца[46] и сделать дом совершенно кошерным.[47] И газеты он умеет читать. И правда, угодил мне Адам.

Но когда наступил вечер и стало темно, я увидела — вот мы вдвоем в доме, проведем вместе ночь, — и мне стало страшно. Я подумала вдруг — это не маленький мальчик, это уже юноша, парень, и лицо его показалось мне темным и опасным, ведь он может украсть золотые монеты, которые есть у меня, поднять на меня руку, а если не он, то его брат, у них всегда есть старшие братья. Он потихоньку откроет ему ночью дверь. Ведь этот мальчик уже один раз проник сюда ночью. И для чего нужна мне мне эта морока, плохо было мне в прежней тишине? Четыре задвижки сделала я на двери, да и у госпожи Гольдберг отличный слух. Я была в полной безопасности, а теперь впустила врага в свой дом.