Вот, например, началось это страшное нападение террористов в университете, и я наблюдаю внимательно за своими рабочими — есть у меня тридцать арабов-рабочих и достаточно времени, чтобы наблюдать за ними, потому что машинами я уже не занимаюсь, а только людьми. Трогает ли их это? В курсе ли они вообще, что происходит?

В курсе. Узнали очень быстро. У меня есть бухгалтер, «еке», Эрлих, который ненавидит, когда во время работы включают музыку. Это кажется ему варварским обычаем, а арабская музыка раздражает его во сто крат больше. Он приходит на работу и затыкает уши ватой, потому что иногда в гараже надрываются десятка два приемников, передавая арабскую музыку. И вот, когда началось это дело, он с лихорадочной поспешностью вытащил из своей сумки маленький транзистор и, дрожа от раздражения, процедил: «Пусть бы они заткнули свою музыку, эти убийцы». Не прошло и нескольких минут, как арабская музыка наглухо умолкла. Они понимают, где предел. Снова включают «Голос Израиля» или «Волны Цахала». «Все-таки они с нами», — говоришь ты себе, но потом начинаешь замечать, как что-то в интонации дикторов и комментаторов раздражает их, они выключают приемники, остаются без новостей, работают в тишине, как-то даже придвинулись поближе друг к другу, не торопятся вывести машины для обкатки на дорогах. Подростки напряжены, смех прекратился, а кто-то там, в дальнем углу, тихо включает маленький транзистор, чтобы поймать какую-нибудь зарубежную арабскую станцию, к нему присоединяются несколько человек, слушают новости, и легкая улыбка скользит по их лицам.

Итак, они по ту сторону.

Но во время обеденного перерыва они усаживаются в углу, едят свои лепешки, говорят между собой о будничных делах, даже смеются над чем-то, и это в то время, когда мы еще не пришли в себя от потрясения. Их дело — сторона. И в тот момент, когда по радио идет репортаж с места событий, когда слышны выстрелы ворвавшихся солдат, они подходят с деловыми вопросами — сменить ли шины у «вольво» или только залатать их. Они в другом мире, даже не интересуются, чем кончилось там все.

Но после работы, уложив все инструменты и сменив одежду, они против обыкновения ждут друг друга и выходят из гаража все вместе, направляясь к остановке автобуса.

А назавтра выясняется. Двоюродный брат Хамида, родной брат одного из рабочих, родственник многих из них был главарем этих террористов. И они, наверно, знали это с самого начала, а может, чутье им подсказывало. И ничем себя не выдали, даже бровью не повели. Может быть, дома, наедине, вдали от посторонних глаз, они поплачут о себе.

Наим

И вдруг посреди музыки и песен возбужденные голоса дикторов. Что-то случилось. Евреи начинают собираться вокруг радиоприемника. Хамид смотрит на нас, все выключают арабскую музыку. Мы тоже начинаем слушать новости. Что-то в университете. Напали на университет, взяли несколько человек в заложники.

А я… Сердце у меня замерло. Это он. Это Аднан.

Тихие проклятия евреев. Обсуждают. Каждый знает, как лучше действовать. А мы сжались. Работаем молча. Не имеем ко всему этому никакого отношения. Стараемся вести себя как обычно, только работаем еще старательнее.

В десять минут первого выбросили из окна тело какого-то служащего. Что за жестокость! Кто-то из наших улыбается про себя отчужденной улыбкой. Я залез быстро под одну из машин и пытаюсь, наверно, в тысячный раз завернуть там один и тот же винт, который все время выскальзывает у меня из рук. Мысли мои далеко. А вокруг обычные разговоры о смертной казни и мщении. Мой брат. Что он делает? Откуда у него взялась такая смелость? Эта проклятая честь. И почему эти чертовы евреи не могут охранять себя получше?

Заседание правительства. Армия. Полиция. Министр обороны. Обычная история. У нас обеденный перерыв. Мы вытираем руки, берем свои мешочки с едой и садимся на полу в сторонке. Я сижу рядом с Хамидом, прилип к нему. А он ничего не говорит. Ужасный молчун. Остальные рассуждают вполголоса о чем-то постороннем, спорят о новой модели «вольво», об автоматическом переключателе скоростей. А у меня совсем нет аппетита, хочется плакать, но слез нет.

Начинаются переговоры. Ультиматумы. Через рупор. Заносчивость. Обычные описания. Единственное отклонение — один из террористов одет в костюм и при галстуке, словно собрался на бал.

Я бросаю свою лепешку бродячей собаке, которая все время крутится около гаража. Возвращаюсь вместе со всеми к работе. Все как обычно. Евреи приходят за своими машинами, спорят о цене, а в глазах тревога, сердито прислушиваются к песням, которые передают по радио. Один из арабов потихоньку включает Дамаск. Слышим совсем другие речи. Великое сражение. Университет горит. Вранье. Фантазия.

А я все время думаю только о нем, об Аднане.

Мы закрываем ящики с инструментами, переодеваемся. И вдруг ужасное возбуждение. Диктор начинает кричать, словно это футбольный матч. Туда врываются. Звуки стрельбы по радио похожи на стук испорченного сверла. Ничего нельзя понять. Его убивают. Сейчас, в эту минуту, убивают моего брата. Его глаза видят свет в последний раз. Прощай, Сумасшедший. Ин'аль абуху.[25] Что он делает с нами? Стыд. Проклятая честь. Несчастный мой брат.

А евреям словно полегчало, несмотря на то что и нескольких своих они поубивали. Вдруг перестали отвечать нам. Злятся на нас. А мы идем на остановку автобуса, сгрудились теснее, чем обычно, переходим на сторону, где есть полицейские, боимся, как бы кто-нибудь не напал на нас. Но никто не собирается даже дотронуться до нас, не смотрят вообще. А по радио Дамаска бой еще продолжается. Якобы бросили туда на подкрепление самолеты и танки. Мы заходим в автобус. Я сажусь рядом с Хамидом на заднее сиденье. Все молчат, слова не произносят. Хамид берет транзистор, прижимает его к уху. А я смотрю на гору, на университет, который стоит там как белый плоский камень, как памятник. До каких пор? Яа Алла, до каких пор все это? И вдруг Хамид опускает голову.

По радио Дамаска передают имена. Хамид тихо делает мне знак. Это он. Но я уже знал, знал с самого первого мгновения. Напасть в костюме и в галстуке и с «Калашниковым» в руках на университет — только у него могла возникнуть такая идея. Только у него.

А в деревне уже все знают. Как быстро у нас распространяются новости. Быстрее всякого радио. Люди толпятся возле дома. Женщины плачут. Я захожу в дом, а там полно стульев. Собрали отовсюду стулья и принесли для скорбящих. Папа закрылся в комнате, ни с кем не хочет разговаривать. А из других деревень беспрерывно прибывают родственники. Все женщины собрались в одной комнате. Глаза красные. И из-за чего плачут? К черту все.

Дом наполняется людьми. Все сидят тихо и ждут. Чего? Вечером кто-то включает телевизор. Без звука. Только чтобы посмотреть, не покажут ли убитых. Но показывают только комнату, где находились заложники, брошенные на пол сумки, развал и разрушение. Все сидят в совершенном безмолвии. Ни звука. Лишь время от времени кто-нибудь вздыхает — яа рабу.[26] А в полночь появляются представители Службы безопасности, целый кортеж на «фордах». «С возвращением, милая птичка…»[27] Скорее собаки, чем птички. Толстые, с черными усами. И они тоже усталые и печальные. Не обвиняют, не угрожают. Здороваются со всеми. Знают нас всех по имени, черт возьми. Жмут руки. Говорят на каком-то странном иракском диалекте. Им освобождают место посредине комнаты, но они отказываются и садятся в сторонке. Пьют кофе. Потом к ним приводят отца, который постарел на сто лет. И они начинают рассказывать, что произошло на самом деле. В комнате полная тишина. Все затаили дыхание. И во всей деревне тихо, словно и она слушает в темноте их рассказ. Рассказывают нам подробности, которые мы вынуждены слушать вопреки желанию. Сердце бьется учащенно, глаза закрыты. Слушаем о жестокости, геройстве, безумии. А наверху, в небе, уже слышен гул самолетов.

Отец все слушает и слушает. И когда они кончают, он начинает говорить. Тихо, издалека. Сначала о полях, о дожде, о семье и что сказано в Коране о братстве и мире. А потом начинает проклинать, плачет и проклинает. Лучше бы этот ребенок не родился. Ни он сам и ни Аднан. И они слушают проклятия, уверения в преданности, осуждение. Качают головами, но не верят, что мы верим в то, что говорим, и в то же время не хотят слышать от нас другие речи.

И никто не идет спать. Всю ночь мы сидим в большой комнате, а люди все приходят и приходят. Утром появляются газетчики с фотоаппаратами и микрофонами. От них невозможно отделаться. Осаждают нас, расспрашивают, просят фотографию. Где он учился? Кто были его учителя? Как он вел себя? Кто были его товарищи? А отец отвечает на ломаном иврите, сидит смирно, как ребенок, на стуле, микрофон привязан к шее, на него направляют свет, он пытается улыбаться. Снова и снова задают ему те же вопросы. А он говорит: «Он был просто сумасшедший. Вот, посмотрите, его младший брат, какой хороший ребенок». И он гладит меня по голове тяжелой рукой, причиняя мне боль. И все перед фотокамерами. Стыд. Аднан уже больше не сын нам. Мы его забыли. Так говорим мы и повторяем. Родственники, двоюродные братья — все улыбаются перед фотоаппаратом. Он был просто сумасшедший и ненормальный, хотя мы и знаем, что это не так…

Адам

Дождливые дни. Тяжелая зима. Я просыпаюсь, как обычно, в пять утра. Эту привычку я не в силах изменить. В последнее время ложусь спать раньше всех и утром обнаруживаю совершенно изменившуюся квартиру. В гостиной остатки ночной трапезы, на креслах — подушки и одеяла. Следы борьбы Дафи с бессонницей. Ася лежит в кровати рядом со мной, свернувшись наподобие зародыша. На подушке ее серые волосы. Морщины у ее глаз углубились. Глаза двигаются под веками. Снова ей что-то снится. Она постоянно видит сны.

— Ася, — шепчу я, словно хочу проникнуть в ее сон. Она вздыхает, быстро поворачивается на другой бок.