Очень важно было не перестараться в своей заботливости, побольше шутить с ним, даже над его глухотой, спрашивать с него как с нормального мальчика. Например, поручить вынести мусор, вытереть посуду. Мы стали подумывать еще об одном ребенке.

Когда ему было пять лет, мы переехали на новую квартиру. С сожалением расстались со старушкой-воспитательницей, он был у нее воспитанником с самым большим стажем. В подготовительной группе ему пришлось несладко, трудно привыкал. По утрам даже плакал. Но потом, кажется, все уладилось. Последний перед его смертью пасхальный седер мы устроили уже в нашей новой квартире. Приехали Асины родители и несколько ее старых теток, и он спел нам без ошибок «Чем отличается эта ночь…» своим каким-то прыгающим, низким голосом. Все хлопали и хвалили его. Дед, всегда хмурый и серьезный, смотрел на него с большим интересом, потом смахнул слезу и улыбнулся ему.

Иногда он снимал аппарат — когда хотел посмотреть книгу или когда строил что-нибудь, трактор или подъемный кран; мы звали его, а он не слышал, глубоко погруженный в свое безмолвие. Я даже завидовал его возможности прерывать связь с миром, наслаждаться этой особенной тишиной. Несомненно, физический недостаток задержал его развитие. Однако он умел использовать и преимущества своего положения. Иногда он жаловался на боль в ушах из-за слишком сильного шума в аппарате. Мы посоветовались с врачами, и они увидели в этом хорошее предзнаменование: часть нервов с возрастом начинала обнаруживать признаки чувствительности. Но действительное положение, сказали нам, прояснится только через несколько лет. Пока нельзя с уверенностью утверждать, мешает ли ему шум, или он просто хочет иногда понаслаждаться полной тишиной. Я сделал ему выключатель под рубашкой, около сердца, чтобы он мог выключать аппарат, не снимая его. Предполагалось, что он будет пользоваться выключателем только дома.

Мы купили ему маленький велосипед, на котором он мог кататься на тротуаре вокруг дома. Нашли ему новых друзей из соседских ребятишек. Он ладил с ними, а когда они, бывало, раздражали его, просто выключал аппарат. Как-то раз один из мальчиков пожаловался мне, что Игал нарочно притворяется глухим, когда не хочет дать какую-нибудь игрушку или поиграть в какую-нибудь игру.

Я сделал ему замечание, хотя мне понравилась такая его независимость…

Почему бы и нет?

В ту субботу, после обеда, за неделю до начала занятий в школе, он пошел к своему другу, который жил через четыре дома от нас, на той же стороне улицы. Друга не оказалось дома, и он, очевидно — я не уверен в этом, — выключил аппарат, возвращаясь обратно. Вдруг он увидел, что приятель его играет с детьми на другой стороне улицы. Они помахали ему рукой, зовя присоединиться к ним, и он стал переходить дорогу, погруженный в полную тишину. Машина, ехавшая по склону с небольшой скоростью (были обследованы следы торможения), гудела ему, но он не остановился, продолжал свой путь, погруженный в безмолвие, медленно, не спеша, приближался к роковой точке столкновения.

Для него все происходило очень медленно и в полной тишине.

Я спал, меня разбудили дети, десяток маленьких кулачков стучали в дверь. Я, как был, в майке и босиком, вылетел на улицу и подбежал к машине «скорой помощи», когда он уже в ней лежал. Толпившиеся вокруг ребятишки испуганно зашумели: «Подождите, подождите, вот его папа». Он еще дышал, глаза были залиты кровью, шнур аппарата оторван, он не мог меня слышать.

Мы с Асей оба люди трезвые, старались вести себя разумно, без взаимных обвинений и нападок. Я думал, что она скажет мне что-нибудь о выключателе, ведь это я его приделал, но ей не пришло в голову. Я намекнул ей, но она не поняла, о чем речь.

Странно, что долгое время после несчастья, два-три месяца, мы почти не оставались с ней наедине. Ее родители тотчас приехали к нам и по нашей просьбе остались жить у нас. Отец ее был тогда уже очень болен, и за ним требовался уход. Старые ее тетки приходили помогать — варить обед и убирать дом. Мы остались не у дел. Словно снова стали детьми. Я спал в рабочей комнате, Ася устроилась на диване в гостиной. В доме все время крутились люди. Будничные дела приобрели огромное значение, отвлекали внимание, как бы впитывали наше горе: уход за отцом, особая пища для него, а главное — обилие гостей, которые приходили навещать не нас, а ее отца.

Я хорошо помню эти последние дни лета, мягкие, ясные. Дом полон тихими, молчаливыми людьми, в основном стариками. Беспрерывно открывается дверь и кто-нибудь появляется, чтобы выразить соболезнование: все многочисленные друзья ее отца, бывшие его подчиненные тех времен, когда он руководил тайной службой, деятели рабочего движения; все, кто отдалился от него из-за того дела и с кем он порвал связь, решили помириться со своим бывшим опальным начальником, внук которого погиб под колесами машины и который сам был смертельно болен. Они приходили смущенные, опасливо смотрели на него; он принимал их под вечер, маленькими группами, по два-три человека, сидя в кресле на затененной террасе, весь белый, с легким шерстяным пледом на коленях, лицо спокойно, глаза обращены к морскому горизонту, слушает, как они оправдываются, клянутся в своей верности, выражают соболезнование, доверительно делятся секретной информацией. А в стороне, в некотором отдалении, сидят старушки, пьют чай и шепчутся по-русски. Дни траура обернулись для него днями великого примирения со всеми его врагами.

Я был в доме как чужой. Боялся даже зайти на кухню. Возвращаюсь с работы, и через некоторое время зовут меня обедать: одна из старух кормила меня. Эрлих, бывший компаньон моего отца, пришел, чтобы выразить соболезнование, и предложил мне помощь в гараже. Он начал просматривать со мной счета, подал несколько хороших идей. Через некоторое время я предложил ему работать в гараже на жалованье, вести бухгалтерию, и, к моему удивлению, он согласился. Дотемна сидели мы с ним в гараже, я возвращался домой поздно и находил дом полным людей, Ася сидит в углу, ей подносят еду, выговаривают за что-то.

Через два месяца ее родители уехали, хотя мы и упрашивали их остаться. Отец был уже в очень тяжелом состоянии.

Только тогда мы ощутили, как опустел дом. Пустая детская комната. Мы снова перешли спать в спальню. В сущности, только я, она так и продолжала бродить по ночам. Я не собирался прикасаться к ней, и мне было странно, что она избегает спальни. Прошла еще неделя или две, она страшно похудела, лицо осунулось, но на работу все-таки вышла, как обычно, вся в заботах, только продолжает дремать в креслах, не раздеваясь. «Может быть, теперь расстаться, может быть, пришло время уйти от нее», — думал я, но тоска по ребенку причиняла мне боль, я хотел еще ребенка, пусть даже глухого, хотел начать сначала, вернуть ее. Но к ней нельзя было подступиться. Она сказала: «Нет у меня сил начинать все сначала».

У меня уже отросла эта дикая борода. Ася тоже страшно опустилась. Мы совсем не подходили для любви. С силой схватил я ее тогда, без страсти. Она сопротивлялась: «Что тебе от меня надо?» И тогда я упал на колени, целовал ступни ее ног, возбуждая свое желание, потому что не было у меня желания.

Дафи

Канун субботы. Душно. Родители ушли к друзьям. Когда они дома, о них почти не помнишь, но, когда они уходят, чувствуется их отсутствие. Я брожу по дому одна. Почти никогда не случалось мне оставаться одной дома в канун субботы. Но с Оснат нельзя встретиться, у них семейное торжество: ее брат неожиданно получил отпуск из армии. Я звонила ей в девять часов, чтобы договориться о чем-нибудь, но она сказала, что у них в разгаре семейный ужин, и что приехал брат, и что у нее есть много чего рассказать, и что она позвонит мне попозже, и повесила трубку и вот до сих пор еще не позвонила. Тали со своей матерью поехала в Тель-Авив к бабушке. Каждые два месяца мама возит ее к этой бабушке, чтобы та посмотрела, как хорошо внучка растет и как хорошо за ней смотрят, может быть, бабушка прибавит алименты — она их платит вместо своего сына, отца Тали, который бесследно исчез. Слишком привыкла я проводить время с ними двумя и, когда их нет, чувствую себя совершенно потерянной. Наверно, рано я ушла из бойскаутов — теперь нечем заполнять такие мертвые вечера.

Десять. Я звоню Оснат. Они уже дошли до последнего блюда. У них там настоящий праздник. В голосе ее слышится нетерпение, говорит, вряд ли она сможет прийти ко мне сегодня вечером. Я намекнула, что могу прийти к ней, но она притворилась, что не понимает, ревниво бережет своего старшего брата для себя, не хочет делить его ни с кем.

Ужасный хамсин.[11] С балконов вокруг слышатся голоса и смех. Студенты, снимающие квартиру в доме напротив, устроили интимный полумрак, танцуют под томную музыку. Одна пара на балконе стоит в обнимку, целуются. Я брожу по раскаленному дому из комнаты в комнату, гашу свет, может быть, станет прохладнее. В кухню не захожу, чтобы не видеть кучу посуды в раковине. Папа решил вмешаться и потребовал, чтобы я помыла ее, силой вытащил губку из маминых рук, хотя для нее, в отличие от меня, управиться с грязной посудой — минутное дело. Короче, я обещала вымыть посуду — и вымою, но не сейчас. Ночь длинна, а для этого необходимо хоть маленькое вдохновение. Самое страшное для меня — работать в одиночестве. Хорошо бы под ногами крутился какой-нибудь маленький брат или сестра, было бы с кем поговорить во время работы, они помогли бы мне, подтерли бы пол. Особенно угнетает это безмолвие, эта тишина. Подумать только, ведь сейчас у меня мог быть девятнадцатилетний брат. Тоже в армии. А они допустили, чтобы он погиб просто так, на улице. Пятилетний мальчик, милый такой; судя по старой фотографии, очень серьезный: не могли перед объективом развеселить его или он уже тогда понимал, что долго не проживет?

Пол-одиннадцатого. Воздуха нет ни капли. Честное слово. Все в белой дымке. В небе все замерло, звезды, луна затянуты молочно-белыми испарениями. Я вяло перебираюсь из одного кресла в другое. Хорошо бы принять душ и завалиться спать, поставила бы будильник на семь утра и успела бы помыть посуду, но папа взбесится, если увидит полную раковину. И какая ему разница, кто вымоет?.. Я заглядываю в газету. Жизнь идет полным ходом, да и вокруг меня музыка, голоса и смех. А я тут одна, где мое место внутри всего этого?