А она улыбается мне добродушной улыбкой, быстро подбирает крошки с моей тарелки и отправляет их в рот, допивает кофе, смотрит на часы. Она вечно торопится, думает о чем-то другом — об истории, экзаменах, педсовете. Удалось ли мне описать ее?

Ася

Я еду на машине Адама, и, хотя никогда не водила ее, кое-как она мне подчиняется. Чувствую огромную ее тяжесть, тяжесть, о которой даже не подозревала, мотор рычит, как трактор, но все-таки я еду, переключаю скорости без скрипа. Правда, так глубоко утопаю в сиденье, что с трудом вижу дорогу. Через переднее стекло видны лишь крыши домов и небо. Еду наобум, чувствую, что мотор плохо слушается меня, зеваю на поворотах и слышу, как машина глухо ударяется об углы домов, но продолжает двигаться, словно танк — любое препятствие ей нипочем. Приезжаю домой уже вечером. Ставлю ее под уличным фонарем и выхожу взглянуть на повреждения. Ничего страшного, в некоторых местах следы слабых ударов, даже краска не слезла, только вмятины в железе, наподобие лужиц. «Ничего, починит», — думаю я и поднимаюсь бегом по лестнице. Дверь открыта, в доме люди. Сидят в креслах, на диване, некоторые устроились на полу. Тарелки с пирожками и арахисом, мисочки с маслинами и солеными огурцами. Кто приготовил угощение, может быть, они сами? Сидят и шепчутся, не прикасаются к еде, ждут меня. Но я иду искать Адама. Где он? Вхожу в спальню, он сидит там на кровати в своей рабочей одежде, один, будто прячется. Выглядит странно, более молодым, что-то мучает его.

— Что ты сделала с машиной?

— Что сделала? Ничего…

Но он отодвигает занавеску, и я вижу: машина лежит вверх днищем, колеса у нее медленно двигаются — как у насекомого, когда оно, перевернутое на спину, с легким шелестом сучит ножками.

Я удивлена, мне даже забавно, а из соседней комнаты слышатся громкие голоса гостей, теряющих терпение.

— Быстро одевайся и выйди к ним, машину перевернешь потом… Ничего страшного…

А он подходит к кровати, снимает рубашку, на лице его выражение глубокой боли, а я все время спрашиваю себя: «Что изменилось в нем? Что изменилось?» И вдруг понимаю — у него нет бороды, он вырвал бороду, — очевидно, одним рывком, сам себя скальпировал, и она валяется там, на подушке, лежит цельным клоком. Я не могу смотреть…

Адам

Как же описать ее? С чего начать? Со ступней, маленьких и гладких, перед которыми опустился я на колени в одну из ночей после несчастья, — крепко сжимаю их, причиняя боль, покрываю их поцелуями, со смесью страсти и ярости. Умоляю ее дать мне еще одного ребенка, чтобы не потерять надежды. Может быть, первый раз в жизни я потерял голову, буйство охватило меня.

Это случилось примерно через три месяца после несчастья, от которого она оправилась как будто бы очень быстро — через неделю уже вернулась к работе и ко всем своим занятиям, но по ночам не спала, даже не снимала одежды, сидит и исправляет школьные работы, читает, дремлет в кресле, встает, чтобы вымыть пол, помыть посуду, иногда даже начинает варить посреди ночи, но главное — не гасит свет до утра. Тихая, деловитая, ведет себя вполне разумно, но сторонится меня, когда видит, что я приближаюсь к ней, отдаляется от меня, словно я виноват или она виновата, хотя о какой вине тут можно говорить.

Сам я вижу в этом только несчастный случай, даже слышать не могу все эти таинственные предположения: он сделал это намеренно, он искал смерти, стремился к ней. Я разбираюсь немного в дорожных авариях. В гараж каждый день поступают машины, потерпевшие аварию, и мне приходится выслушивать все рассказы, хотя я не спрашиваю, как это случилось, что случилось, кто виноват. В мои обязанности не входит судить людей, мне нужно лишь найти повреждение и устранить его. Но взволнованные водители не успокаиваются, пока не выложат мне, как все произошло, им кажется, что вот я топчусь вокруг смятой машины с бумагой и карандашом в руке и в душе осуждаю их. Как будто это меня касается. Заплетающимся языком, со всеми подробностями описывают они столкновение, иногда даже чертят маленькую схему; готовы признать свою вину, но только частично, в определенных пределах. Это другой ехал с повышенной скоростью, или светофор был не в порядке, а то начинают развивать всякие странные теории о мертвом пространстве в поле зрения, характерном для этой марки машины. Шоссе, солнце, правительство, — объяснения нагромождаются одно на другое, нет чтобы сказать просто: «Вел себя как сумасшедший, превысил скорость, был рассеян, виноват». Даже видя пятна крови на машине, продолжают описывать свое геройство — в последнее мгновение повернул направо, налево, дал задний ход, иначе все могло кончиться гораздо хуже. Могли задавить еще одного? Очень редко бывают люди, готовые сказать: «Проклятый, бессмысленный случай».

Так вот и это случилось…

После пяти лет супружеской жизни у нас родился глухой ребенок. Мы назвали его Игал. Глухоту распознают очень быстро. Уже в больнице дали нам направление к детскому врачу нашего участка. Объяснили, что у ребенка что-то не в порядке со слухом. «Будьте осторожны, он не слышит», — сказали нам. Не стану вдаваться в подробности, так как нет им конца; человек становится специалистом в том, что касается его беды, выучивает термины, знакомится с аппаратами, сравнивает сходные случаи. Даже начинает дружить с родителями, у которых есть глухие дети. И не такое уж это большое несчастье. Есть куда более страшные вещи — слепота, тяжелые заболевания крови, умственная отсталость.

Он рос в общем-то здоровым ребенком, и с этим недостатком можно было мириться. К тому же в нас все время поддерживали надежду. А в первый год есть даже некоторые преимущества — младенец много спит, ему не мешает шум, хоть включай радио около его кроватки, радостно ползает возле работающего пылесоса, на улице с грохочущим транспортом спит себе сном праведника.

Мы были непрестанно заняты им. Ася проводила с ним большую часть своего времени, а я, работая тогда с утра до ночи, старался не пропустить часа, когда его укладывали спать. Стою возле него и говорю громким голосом, широко раскрывая рот, медленно шевелю губами и учу говорить «папа» или «голова», а он смотрит на меня внимательно, повторяет за мной, но только звук его голоса какой-то странный, то очень низкий, то очень высокий, и он произносит какие-то совсем другие слова. Так начинаешь схватывать другой язык, неясные слоги, странные звуки, твой слух обостряется, улавливает самые тонкие оттенки голоса. Он сопровождал слова широким движением рук, а когда это делает маленький ребенок, чувствуешь умиление. Интересно, что я понимал его лучше, чем Ася. У меня развилось особое чутье, позволявшее мне понимать его слова — ни на что не похожие, они содержали в себе какой-то внутренний смысл.

Когда ему было два года, он начал пользоваться слуховым аппаратом. Гости приходят в дом, видят его, и ты немедленно начинаешь объяснять, даже если никто ничего и не спрашивает. Это первая тема для разговора, а иногда и последняя. Лишь бы не подумали, глядя на то, как странно ребенок себя выражает, что он недоразвитый или ненормальный. Ты начинаешь привыкать к его недостатку, он кажется тебе естественным. У мальчика есть друзья, один или два. Существуют некоторые проблемы, связанные с воспитанием и с общением, но при желании их можно преодолеть. Главное — обращаться с ним естественно и даже иногда подражать ему, что я и делал, иногда без достаточной на то причины.

А он был умный ребенок и уже в двухлетнем возрасте начал болтать без перерыва, все время смотрит на твое лицо, на движения губ, а если ты забудешься и отвернешься в сторону, разговаривая с ним, то он дотронется до тебя, чтобы напомнить о себе и повернуть твое лицо, или уткнется в тебя своей головкой таким сладким движением, что сердце твое растает. Есть, правда, небольшие трудности — например, он играет в саду, а тебе надо позвать его домой. Нельзя просто крикнуть, надо спуститься вниз и коснуться его. Что же он слышал все-таки? Даже это мы могли знать благодаря усовершенствованным аппаратам в поликлинике. Ведь там думают обо всем, и о воспитании родителей. Нам дали наушники и воспроизвели звуки, которые, согласно предположению, он слышит. Чтобы мы лучше понимали его и могли чувствовать то, что чувствует он.

Когда ему исполнилось три года, мы отправили его в частный детский сад рядом с нашим домом. Его держала старая симпатичная воспитательница. В нем было всего несколько ребятишек, и он там отлично прижился. Старушка, правда, не очень-то понимала его, потому что сама была глуховата, но относилась к нему тепло и с любовью. Бывало, посадит его к себе на колени и целует, носит на руках, точно он калека, а не глухой. Мальчик очень привязался к этой женщине и всегда говорил о ней с улыбкой и восторгом. Иногда я выкраивал время и уходил из гаража посреди дня, чтобы зайти в садик. Я старался объяснить ей и детям, что он говорит, приучал детей разговаривать с ним так, чтобы он их понимал, — стоять прямо перед ним, открывать пошире рот, произносить слова медленно и внятно. Дети побаивались меня, но все были милыми и старались на совесть.

Кажется, я немного переусердствовал, и Ася попросила меня прекратить эти посещения. Сама она вернулась на работу и взяла полную нагрузку, может быть, слишком рано, но мне трудно судить.

Сначала мы интересовались специальными школами для него, Ася даже думала найти себе работу в такой школе, но потом поняли, что в этом нет необходимости. Он проявлял самостоятельность и сумел приспособиться к обществу нормальных детей. Ему все лучше удавалось выразить себя. По вечерам я забирал у него аппарат и говорил с ним лицом к лицу, чтобы он понимал меня по движению губ. Потом наступил период, когда аппарат стал стеснять его. Мы отрастили ему волосы, чтобы аппарата не было видно, а я, воспользовавшись стоявшим в гараже токарным станком, приделал ему наушники поменьше. В тот период мы с ним сблизились как никогда благодаря этой возне с аппаратом. Вместе разбирали его, я объяснял ему, как он действует, а он с любопытством изучал маленький микрофон и батарейку. У него, наверно, были технические наклонности, унаследованные от меня.