– Господин Роянов, я…

Адельгейда, очевидно, собиралась отказать, но он перебил ее и продолжал пониженным, страстным голосом:

– Что вам стоит подарить мне один-единственный цветок, который вы сорвали без всякой цели и затем равнодушно бросите? Мне же… Оставьте мне этот залог, я прошу вас!

Еще в детстве, не отдавая себе отчета в неотразимом обаянии своих ласк и просьб, Гартмут пользовался им для того, чтобы «обезоруживать» окружающих; став взрослым, он чувствовал в себе эту силу и умел употреблять ее в дело, и она никогда еще не изменяла ему. Его голос звучал мягко, тихо, сдержанно и, как музыка, очаровывал слух, а его темные, загадочные глаза смотрели на молодую женщину мрачным и в то же время молящим взглядом. Она побледнела еще сильнее, но ничего не ответила.

– Я вас прошу! – повторил Гартмут еще тише, еще горячее и прижал к губам огненно-красный цветок.

Но именно это движение разрушило чары; Адельгейда вдруг выпрямилась.

– Прошу вас, господин Роянов, возвратить мне этот цветок. Я сорвала его для мужа.

– А! В таком случае прошу извинить меня, ваше превосходительство! – И с низким поклоном он подал ей камелию.

Адельгейда взяла ее, чуть заметно наклонив голову. Тяжелый шлейф ее белого платья прошуршал мимо Гартмута, и он остался один.

Все напрасно! Эту ледяную натуру ничем нельзя было пронять! Гартмут с бешенством топнул ногой. Всего десять минут назад он произнес жестокий приговор всем женщинам без исключения, а только что пропел чарующую песню, силу которой так часто испытывал на деле, и вдруг нашлась женщина, устоявшая против нее. Гордому, избалованному человеку не хотелось верить, что он проиграл игру, которую всегда выигрывал, и проиграл именно здесь, где он готов был на все, чтобы выиграть ее.

И была ли это только игра? Гартмут еще не отдавал себе в этом отчета, но чувствовал, что к страсти, которая влекла его к этой красивой женщине, иногда примешивается что-то похожее на ненависть. Уже тогда, когда он шел рядом с ней по лесу, его волновали самые противоречивые ощущения: не то восхищение, не то антипатия. Но именно это и придавало интерес охоте и увлекало опытного охотника.

Любовь! Высокое, чистое значение этого слова осталось чуждо сыну Салики. Едва научившись чувствовать, он стал жить под опекой матери, так постыдно игравшей любовью своего мужа, а женщины, с которыми она водилась у себя на родине, были не лучше ее. Его дальнейшая жизнь с матерью, скитальческая, полная приключений, без уверенности в завтрашнем дне, окончательно убила в его душе остатки лучших человеческих качеств; он уже умел презирать, не научившись любить, и теперь заслуженное унижение казалось ему оскорблением.

– Сопротивляйся сколько угодно! – пробормотал он. – Ты борешься с собой, я это вижу и чувствую, а в такой борьбе не бывает победителей.

Легкий шорох в дверях заставил Гартмута оглянуться. На пороге стоял посланник и обводил взглядом комнату. Он пришел за женой, предполагая, что она еще здесь. Увидев Гартмута, он остановился на мгновение в нерешительности, но потом вполголоса проговорил:

– Господин Роянов! Я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз.

– Я к вашим услугам.

– Я крайне удивлен, что вижу вас здесь, – начал посланник сдержанно, но тем оскорбительно-холодным тоном, от которого у молодого человека вся кровь прилила к вискам, как и при первой встрече.

Он угрожающе поднял голову.

– Почему же, ваше превосходительство?

– Вопрос, кажется, излишний. Как бы то ни было, я покорнейше прошу вас не ставить меня впредь в такое неловкое положение, как сейчас, когда принц Адельсберг представил вас мне.

– Неловким было мое положение, а не ваше! Я не хочу, чтобы вы считали меня нахалом, который вторгается в чужое общество. Вы хорошо знаете, что я имею право бывать в этом обществе.

– Гартмут фон Фалькенрид, бесспорно, имел это право, но обстоятельства изменились.

– Господин фон Вальмоден!

– Пожалуйста, потише! – остановил его посланник. – Нас могут услышать, а для вас, конечно, нежелательно, чтобы только что произнесенное мною имя долетело до чужих ушей.

– Действительно, в настоящее время я ношу имя матери, на которое имею несомненное право, но если я отказался от того, другого имени, то единственно из деликатности…

– По отношению к вашему отцу, – договорил Вальмоден с резким ударением.

Гартмут вздрогнул; он до сих пор не мог спокойно переносить напоминание об этом.

– Да, – коротко ответил он, – и, признаюсь, мне было бы неприятно, если бы что-нибудь вынудило меня забыть эту деликатность.

– Это единственная причина? Ведь в таком случае ваше присутствие здесь неуместно.

Роянов с гневным жестом подошел к посланнику.

– Вы друг моего отца, я звал вас в детстве дядей, но вы забываете, что я уже не мальчик, которому вы могли делать выговоры и давать наставления. Взрослые люди считают это оскорблением.

– Я не намерен ни оскорблять вас, ни вспоминать о старых отношениях, которые мы оба считаем несуществующими, – холодно сказал Вальмоден. – Начиная этот разговор, я хотел только втолковать вам, что мое служебное положение не позволяет мне видеть вас при здешнем дворе и молчать. Мой долг – все рассказать герцогу.

– Что именно?

– Многое, чего здесь не знают и что, конечно, осталось неизвестно и принцу Адельсбергу. Прошу вас не горячиться! Я решусь на это только в крайнем случае, потому что обязан щадить друга. Я знаю, как тяжело он перенес известное вам происшествие, случившееся десять лет назад; теперь оно забыто и похоронено у нас на родине, но если вдруг воскреснет и будет предано гласности, полковник Фалькенрид не переживет этого.

Гартмут побледнел, и дерзкий ответ замер на его губах. Его отец не переживет этого! Он слишком хорошо понимал истину этих страшных слов, и на минуту они отодвинули на задний план даже оскорбительный характер разговора.

– Я не обязан никому, кроме отца, давать отчет в том поступке, – сказал он, едва владея голосом.

– Он едва ли потребует его: сын для него умер. Но оставим это. Я говорю главным образом о том времени, когда вы с матерью жили на довольно широкую ногу в Риме и Париже, несмотря на то что румынские поместья были проданы с аукциона.

– Вы, кажется, всеведущи! – воскликнул Роянов с крайним раздражением. – Мы не подозревали, что находимся под таким бдительным надзором! Впрочем, мы жили на остатки своего состояния, которые удалось спасти.

– Никаких остатков не было!

– Это неправда! – гневно закричал Гартмут.

– Это правда! – резко возразил посланник. – Весьма возможно, что ваша мать не хотела открывать сыну источники, из которых черпала средства для жизни, и намеренно оставляла его в заблуждении, но я знаю эти источники. Если вам они неизвестны, тем лучше для вас.

– Не смейте оскорблять мою мать! – вне себя крикнул молодой человек. – Иначе я не посчитаюсь с вашими сединами и потребую от вас удовлетворения…

– В чем? Не в том ли, что я утверждаю факт, который могу доказать? Бросьте эти глупости! Это была ваша мать, она умерла, а потому не станем больше касаться этого вопроса, хотел бы только задать вам один вопрос: намерены ли вы оставаться здесь и после нашего разговора и вращаться в обществе, в которое вводит вас принц Адельсберг?

Гартмут побледнел при намеке на неизвестные источники средств, на которые жила его мать; немой ужас, с которым он смотрел в лицо говорящему, доказывал, что он в самом деле ничего не знал, но сейчас к нему вернулось самообладание. Его глаза загорелись и уверенно встретили взгляд противника.

– Да, я остаюсь! – решительно ответил он.

Посланник, очевидно, не ждал от Гартмута такого упорства и считал дело более легким. Однако он не утратил спокойствия.

– В самом деле? Вы хотите остаться? Вы привыкли вести крупную игру и намерены и здесь… Тише, сюда идут! Подумайте, может быть, вы еще придете к другому, лучшему решению.

Он поспешно вышел в соседнюю комнату, в которой в эту минуту показался лесничий.

– Куда ты запропастился, Герберт? – спросил он. – Я везде ищу тебя.

– Я пошел за женой…

– Которая давно в столовой, как все добрые люди. Пойдем, пора и нам с тобой поужинать! – И Шонау с обычным добродушием подхватил шурина под руку и потащил за собой.

Гартмут тяжело переводил дыхание; он был так взволнован, что еле владел собой; стыд, ненависть, гнев клокотали в его груди. Намек Вальмодена поразил его как громом. Гартмут в самом деле думал, будто остатки прежнего богатства давали ему и матери средства к существованию, но не раз он закрывал глаза на то, чего не мог не видеть.

Когда мать освободила его от опеки строгого отца и дала ему неограниченную свободу, когда жизнь, исполненную долга, сменила другая, полная опьяняющих удовольствий, он стал жадными глотками пить из чаши наслаждений, ни в чем не отдавая себе отчета. Гартмут был еще слишком молод, чтобы разобраться во всем, а потом оказалось уже слишком поздно: привычка стала его второй натурой. Только теперь впервые ему дали понять, какую жизнь он вел так долго – жизнь искателя приключений, – и, как искателя приключений, его изгоняли из общества.

Но еще больнее его жгло сознание нанесенного ему оскорбления и ненависть к человеку, который силой заставил его увидеть неумолимую истину. Несчастное наследство матери – горячая кровь, уже оказавшая однажды свое роковое влияние на мальчика, огненным потоком разлилась по его жилам; безграничная жажда мести заставила замолчать все другие чувства. Красивое лицо Гартмута было искажено до неузнаваемости, когда он, стиснув зубы, наконец молча вышел из комнаты. Он знал и чувствовал, что должен отомстить во что бы то ни стало.

Когда бал кончился, было уже довольно поздно. После того как герцог и герцогиня удалились в свои покои, начали разъезжаться гости, и экипажи один за другим спускались с горы, на которой стоял Фюрстенштейн. Огни в залах погасли, и замок погрузился во мрак и безмолвие.