В ней словно нарастала волна радостного, легкого восприятия жизни, когда светлое делается еще светлее, серое и невзрачное окрашивается в яркие, радужные тона, а темное просто исчезает.

Неожиданно для себя Аделаида обнаружила, что смеется – не то чтобы громко, во весь голос, а так, хихикает, словно ее щекочут.

Шаховской, видимо, приняв хихиканье на свой счет, придвинулся еще ближе.

Аделаида отмахнулась от собеседника, задев его по носу, что вызвало у женщины новый приступ смеха. Несмотря на шум и гвалт в банкетном зале, ее услышали. Ближайшие соседи по столу обернулись и посмотрели на Шереметьеву.

В прежние времена Аделаида, оказавшись в центре внимания, засмущалась бы и попыталась улизнуть из этого самого центра как можно скорее, но сейчас ей было все равно.

Ослепительно улыбаясь, она подняла бокал и нараспев провозгласила:

– Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!

Соседи тоже заулыбались, понимающе переглядываясь.

Некоторые протянули свои бокалы и рюмки, чокаясь с ней. Какие милые, приятные люди, подумала Аделаида, как хорошо, что я все-таки пришла сюда.

При этом некий тревожный звоночек, давно уже дребезжавший где-то за левым ее ухом, тренькнул последний раз и замолчал.

Это толстый бандит Шаховской, протянув волосатую руку, украшенную массивными золотыми часами «Ролекс» и топазовым перстнем, оборвал его и бросил за спину.

Аделаида кокетливо погрозила ему пальчиком.

– А почему бы нам с тобой не пойти потанцевать? – внезапно вдохновился Шаховской.

Аделаида, улыбаясь, покачала головой.

– Ну и ладно, – мирно согласился Шаховской, – посидим так. За тебя!

И он вылил в ее бокал остатки сока.

– Понимаешь, Леонид, – слегка заплетающимся языком говорила Аделаида, – понимаешь… мне не очень хочется танцевать. Ты, главное, не обижайся… Мне вообще ни с кем сейчас не хочется танцевать, кроме одного-единственного человека… А его сейчас нет здесь, он очень далеко, он в этих… как их… Гималаях… понимаешь?

Шаховской рассеянно кивнул и зачем-то посмотрел на часы.

– Ну вот, ты все-таки обиделся…

Шаховской покачал головой и положил свою влажную мясистую ладонь на ее обнаженную до лопаток спину.

– Давай-ка выйдем на воздух, – предложил он, поднимая свалившуюся с ее плеча бисерную сумочку и подавая ей, – по-моему, тебе пора освежиться.

Аделаида согласно закивала головой и встала, хотя пол под ногами так и норовил вздыбиться. Путь до двери показался ей очень долгим.

На улице вечерняя свежесть, лунный серпик, повисший над водосточной трубой, и близкий запах сирени почти привели Аделаиду в чувство. Голова ее прояснилась, но почти сразу же женщина почувствовала страшную усталость.

Ноги Аделаиды подогнулись, и, чтобы не упасть, она уцепилась за Шаховского.

Тот ловко ухватил ее за талию и повел куда-то в сторону.

– Куда? – слабо спросила Аделаида.

– Сюда, – сказал Шаховской, останавливаясь перед новенькой, сверкающей в лунном свете «Тойотой» и распахивая перед Аделаидой заднюю дверцу, – я отвезу тебя домой.

Аделаида хотела возразить, что это ни к чему, Борис отвезет, надо только его подождать, но лишь пролепетала что-то невнятное. Язык не слушался, и глаза закрывались сами собой.

Радужные волны полностью захватили ее и унесли прочь от берега. Она упала на широкое заднее сиденье, не замечая, что с левой ноги свалилась туфелька, свернулась клубочком и погрузилась в глубокий сон.

* * *

Шаховской некоторое время постоял, глядя на спящую Аделаиду, потом нагнулся и резко провел ладонью перед ее лицом.

Потом еще раз.

Затем крепко ухватил ее за нос, зажав ноздри, и позвал по имени.

Аделаида не шевелилась, на его действия не реагировала.

Удовлетворенный Шаховской подобрал туфельку и захлопнул дверцу.

– Можешь выходить, – сказал он, обращаясь к сиреневым кустам.

* * *

Борис сидел на переднем сиденье рядом с Шаховским. Шереметьеву очень хотелось обернуться и посмотреть назад, но он боялся.

– А то, что ты ей дал… вполне безопасно?

– Абсолютно. Отлично выспится и проснется через восемь часов свежая, бодрая и отдохнувшая. Кстати, ты об этом уже спрашивал.

Борис помолчал.

– А… для ребенка это тоже безопасно? – спросил он, когда машина уже сворачивала с проспекта к больнице.

– Тебя интересует здоровье ее ребенка? – удивился Шаховской и притормозил. – Вот что, Борис. Еще не поздно. Садись за руль и вези ее домой. А там разбирайся с ней сам как знаешь. Машину пригонишь завтра к больнице.

И Шаховской протянул ему туфлю Аделаиды. Эта изящная безобидная вещица из черной замши, на тонком каблуке (у Аделаиды, несмотря на высокий рост, был всего-навсего тридцать седьмой размер обуви) почему-то повергла Бориса в ужас. Он отшатнулся и замахал на Шаховского руками.

Тот пожал плечами и сунул туфлю в бардачок.

– Леонид… подожди… – Борис, мученически сдвинув брови, смотрел прямо перед собой, на алый, горящий в белом круге больничный крест, ясно видимый в конце обсаженной темными кленами аллеи, – подожди… неужели ты не понимаешь, как мне трудно?

Шаховской снова пожал плечами.

– А ты уверен, что она нас не слышит? – понизив голос и воровато оглянувшись, проговорил Борис.

– Об этом ты тоже уже спрашивал, – ответил Шаховской, доставая сигареты.

Старая добрая «Стюардесса». «Pall Mall» и прочие ароматические сосалки – это для женщин, в них и табака-то почти нет. А ему, Шаховскому, сейчас нужно хорошенько взбодрить мозги, иначе они превратятся в студень.

И что он все мямлит?

Нет, ну в самом деле?

Все же за него и без него будет сделано. Не мужик, а кисель какой-то в штанах…

Правильно Аделаида поступила, уйдя от него, такой ли ей нужен!

– Все, – сказал Шаховской, – я пошел. Машину пригнать не забудь.

– Нет! – Борис с неожиданной силой ухватился за него и не дал открыть дверцу. – Нет. Я согласен. Только… объясни мне еще раз, хорошо?

Шаховской завел глаза к обтянутому светлой кожей потолку (Вот дьявол, уже пятно… Откуда?), тяжело вздохнул, промокнул лоб белоснежным носовым платком с вышитыми алым шелком инициалами и принялся объяснять.

* * *

Труднее всего оказалось обходиться без горячей воды для умывания.

Профессору что – он преспокойно брился каждое утро ледяной водой из ручья безо всякого ущерба для своей загорелой физиономии, а нежная кожа Клауса, которую он берег, холил и лелеял, моментально покраснела и покрылась какими-то прыщиками. Клаус решил отпустить бороду, хотя и сомневался, что это ему пойдет.

Клаус был очень высокого мнения о своей наружности.

А что, не худой и не толстый, хорошего мужского роста – метр восемьдесят, не такой дылда, как профессор, с вьющимися темными волосами и небольшими, но яркими голубыми глазами, которые обычно так нравятся девушкам.

Профессор, конечно, тоже неплохо выглядит, и в его светлых волосах совсем не заметна седина, но все же непонятно – почему, когда они рядом, девушки смотрят не на него – молодого, красивого и веселого Клауса, – а исключительно на пожилого и серьезного герра Роджерса.

Когда они вернутся домой, он, пожалуй, не станет знакомить профессора с Эльзой – береженого бог бережет…

Размышления на эту тему развлекали Клауса во время долгого и утомительного подъема на плато, где профессор планировал осмотреться и внести в дальнейший маршрут необходимые коррективы.

* * *

Клаус никогда раньше не бывал высоко в горах (если не считать катания на лыжах в Альпах, на престижных горнолыжных курортах Порт-Дю-Солей) и мог бы, невзирая на трудности пути, отметить для себя много нового и интересного, хотя и недружелюбного.

Ничего общего с глянцевой роскошью курортов не предлагали ему суровые Гималаи.

Серые и черные камни, скользкая каменная крошка под ногами, по которой очень трудно подниматься, но еще труднее спускаться. Редкая, чахлая, вымирающая из-за высоты, перепада температур и разреженного воздуха зелень. Тусклые зеркала ледников и обманчиво мягкие, пухлые снежники, манящие легкостью прохода, а на деле скрывающие под собой коварные трещины – узкие, но достаточные, чтобы провалиться туда вместе с рюкзаком, по шею, а то и еще глубже.

Никакой живности – только промелькнет изредка орлиная тень или попадется полный растаявшей воды след яка.

Холод. Тишина. Пустота.

Холодный резкий ветер, и в то же время – палящее в безоблачном небе солнце. Но раздеться нельзя – обгоришь мигом, да к тому же стоит попасть в тень, как температура падает на десятки градусов, и моментально покрываешься «гусиной кожей» и начинаешь мучительно стучать зубами.

Это Клаус знает точно, он один раз попробовал.

Вершины гор, конечно, великолепны, но не больно-то на них полюбуешься – стоит во время пути предаться созерцанию того, что впереди и над головой, а не того, что прямо под ногами, и ты уже катишься кубарем вниз, а потом на тебя падает тяжелый рюкзак.

Это Клаус тоже пробовал. Мазь от ушибов и ссадин, которую, после первого падения, подарил ему профессор, уже практически кончилась.

И, наконец, воздух – холодный, разреженный, стерильный какой-то, абсолютно лишенный привычных запахов и почему-то отдающий жестью. Профессор говорит, это пахнет чистейший в мире горный снег, который лежит тысячелетиями и не тает.

Герр Роджерс вообще знает о здешних горах на удивление много и, похоже, чувствует себя тут как дома. Все ему нипочем: и холод, и слепящее солнце, и тяжкий груз за плечами, и постоянно учащенное из-за разреженного воздуха сердцебиение.

Клаус завистливо вздохнул, сунул руки за спину и попытался устроить чертов рюкзак хоть немного поудобнее.

* * *

Тропа, по которой они поднимались на плато, была достаточно крутой и частенько вилась по самому краю разнообразных пропастей, трещин и ущелий, таких глубоких, что звук от случайно сброшенного в них камня достигал ушей Клауса с неприятной задержкой (или вообще не достигал).