Все были к ней добры, даже слишком. Она не забывала об этом, хотя ей хотелось только одного: уползти, подобно раненому животному, подальше от всех и забиться куда-нибудь в угол. Но это было невозможно. Целая куча друзей и родственников не оставляла ее ни на минуту, не давала остаться наедине с собой. Спала она с помощью пилюль, прописанных ей постоянным врачом, несомненно, желавшим ей добра, — это она тоже понимала. У нее не было желания принимать снотворное, но не хватало твердости, чтобы отказаться. Каждое утро ее встречало улыбающееся лицо и бодрый голос кого-нибудь из любящих друзей, а потом ей давали новые пилюли — они должны были помочь ей прожить день.

Все необходимое было сделано, хотя она и не знала кем. Но похороны ведь состоялись! Потом ей все говорили, что она перенесла это испытание с необыкновенной твердостью. Но она-то знала, что ее твердость была мифом, так как она не помнила даже, что присутствовала на похоронах.

Через некоторое время все ее друзья, будто сговорившись, усвоили в разговоре с ней какой-то оживленный и деловой тон: «…ты должна взять себя в руки»… «жизнь продолжается»… «нужно больше развлекаться»… «поехать отдыхать»… «вступить в какой-нибудь клуб»… Энн чувствовала, что тонет в море банальностей.

Она ошеломленно поднимала на них глаза. Как она может «взять себя в руки»? Ведь она потрясена до глубины души и не способна заставить себя думать достаточно долго и напряженно, даже пытаясь разобраться в собственных ощущениях. К тому же она не знала, хочет ли этого. «Жизнь продолжается», — говорили они, но она не видела ни одной веской причины для того, чтобы продолжать жить. А развлекаться — зачем? Где? И какой в этом смысл? Без Бена развлечения не доставят ей никакого удовольствия. Дома, в окружении принадлежавших ему вещей, ей гораздо спокойнее. Все здесь еще хранит следы его присутствия. Кроме того, хотя она никому об этом не говорила, она была убеждена, что в один прекрасный день он вернется. Дверь отворится, он войдет, и жизнь станет точно такой, как раньше. Ей нельзя отлучаться из дому. А вдруг он вернется и не застанет ее?

Она вежливо улыбалась, выслушивая замечания, понимая, что никто даже отдаленно не может себе представить той пустоты, которую она ощущает в себе.

* * *

Дни складывались в недели. Медленно, словно против воли. Энн возвращалась к семье, к друзьям. Горе, которое до сих пор словно сидело в засаде, теперь перешло в открытое наступление, вероломно вцепилось в нее, постепенно, день за днем, проникая в ее сознание, заполняя образовавшуюся пустоту.

Встречаться с друзьями Бена было и приятно, и горько. Ей доставляло радость слышать, как произносят его имя, говорят о нем. Она испытывала гордость, когда превозносили его достоинства, смеялась, когда рассказывали забавные, неизвестные ей прежде случаи из его жизни. Но слушать она могла только некоторое время, будто внутри у нее находился счетчик, определяющий, сколько она может вынести, прежде чем горе охватит ее с невыносимой силой. Ее лицо каменело, взгляд становился тусклым и далеким, казалось, она больше не слышит того, что говорят. Ее собеседники смущенно меняли тему, но было уже поздно — она опять отсутствовала.

Энн уж не помнила, сколько раз в течение этих месяцев ее заставляли присутствовать на званых обедах и вечеринках. Она никому не говорила, что это было тяжелее всего — в окружении людей одиночество чувствовалось особенно остро.

Наконец Энн нашла в себе смелость отказаться от приглашений. Горе приняло теперь новый облик: у нее появилось мучительное желание примириться с ним. Ей хотелось плакать. Она чувствовала, что, если ей удастся выплакаться, это облегчит страшную тяжесть, давящую на сердце, как некая злокачественная опухоль, разъедающая ее изнутри.

Она предпочитала проводить вечера в одиночестве и отклонила предложения сына и дочери посетить ее, не задумываясь над тем, что, возможно, оскорбляет их чувства. Казалось, эти взрослые люди не были теми детьми, которых она выкормила и воспитала. У нее появилось ощущение, что они ей чужие.

В эти одинокие вечера Энн пыталась читать, но текст расплывался у нее перед глазами. Ей никогда не удавалось найти интересную телевизионную программу, но музыка, как она заметила, приносила облегчение, и она спокойно сидела с бокалом вина в руке, чувствуя, как волны звуков перекатываются через нее. Невидящие глаза ее были устремлены в прошлое, в то счастливое время, когда дети были маленькими, а солнце постоянно светило. Но эти золотые дни были так далеки… Должно быть, размышляла Энн, дождь случался и тогда, но она никак не могла этого вспомнить. И она возвращалась из своих озаренных солнцем мечтаний в серую действительность.

Энн настояла, чтобы все вещи, принадлежавшие Бену, остались нетронутыми. Она находила некоторое утешение, сидя в его кабинете за его письменным столом. Сжимая подлокотники кресла, на котором раньше сидел он, она ни на минутку не забывала, что его руки когда-то лежали на них. Она поглаживала его ручку, бювар, телефон, словно, прикасаясь к его вещам, могла снова коснуться его. Ночью она лежала на его половине постели, прижимая к себе куртку, сохранившую его запах.


Так же как день его смерти, в ее памяти запечатлелся другой день. С тех пор прошло больше года — к ней вернулось наконец сознание реальности.

Зазвонил телефон… Закончив разговор, она положила трубку и обвела глазами кухню. Стояла чудесная летняя погода.

Красные плитки пола сверкали, занавеска постукивала о бамбуковую решетку, пчелы жужжали в поисках сладкого нектара. На соседней лужайке неожиданно заворчала косилка. Энн судорожно зажала рукой рот: все было как тогда и все же совсем по-другому! Она вдруг почувствовала, что ее ожидание напрасно и Бен никогда не вернется. Словно окаменев, она стояла у стены, а эти мысли проникали в ее сознание.

— Нет, нет! — закричала она. — О Бен, как ты мог! — Она почувствовала, как по ее лицу покатились слезы, как она упала на прохладные плитки пола. Все ее тело сотрясалось от судорожных рыданий. — Как ты мог оставить меня одну?! — кричала она, колотя по столу сжатыми кулаками. Гнев переполнял ее. — Я не могу простить тебя, никогда не смогу! Почему ты бросил меня, негодяй?! — стонала она, раскачиваясь вперед и назад.

Горе, которое она так долго таила в душе, вырвалось наконец наружу. Гневные слезы сменились слезами печали: она окончательно поняла, что Бен ушел навсегда. Энн вся дрожала, слезы текли неудержимо — начиналось ее выздоровление.

Глава 3

Энн казалось, что она приходит в себя после долгой тяжелой болезни. Ей не верилось, что она прожила много месяцев в каком-то сумрачном мире, будто все это время она находилась в коме. В самом деле, произошло столько событий, о которых она не подозревала, — не только действительно важных для судеб мира и страны, но и мелких, местного значения. Сильная буря свалила в саду яблоню — никто не помнил, чтобы в их краях такое случалось раньше, — а Энн ее даже не заметила. В доме появился новый пылесос, вероятно, она сама его и заказала. С ней обсуждали, надо полагать, необходимость привести в порядок заднюю стену дома, так как она была покрашена, но когда? Прошло Рождество, потом Пасха; в их приходе служил новый священник, а в Милл-Хаус переехали незнакомые ей люди. Оказывается, они приходили к ней с визитом.

Она собрала все пилюли и засунула их поглубже в аптечку. В ней снова пробудился интерес к дому. Казалось, его даже покинули обитатели, так как появился запах плесени. Призвав Мэг на помощь, Энн лихорадочно принялась за уборку.

Она выбралась наконец за покупками. Ее машина стояла теперь постоянно во дворе — входить в гараж и видеть новенький «мерседес» Бена было выше ее сил. Он так гордился им! Конечно, со временем придется его продать, но сейчас это было бы невыносимо.

Мало-помалу Энн начала снова бывать у друзей. Как и прежде, ей довольно часто случалось заезжать без предупреждения к Карен Ригсон, своей лучшей подруге в деревне. Карен жила в прежнем доме приходского священника — большом, расползшемся викторианском особняке, ставшем слишком просторным для нее и ее мужа Джона с тех пор, как их дети выросли и разъехались. Супруги частенько поговаривали о переезде в дом поменьше, но все понимали, что они никогда на это не решатся.

Энн сидела с Карен на кухне. Она всегда любила это место, где сосредоточена вся жизнь обитателей дома. В прошлые годы висевшая здесь доска для объявлений пестрела детскими рисунками и всевозможными записками, напоминавшими о посещении зубного врача, спевке хора или школьных дежурствах. Дети давно покинули дом, но к доске продолжали прикалывать листки бумаги с разнообразной информацией. Пышные связки пряных трав свисали с потолка. Пахло свежеиспеченным хлебом. Здесь всегда царил милый беспорядок, который нельзя было себе представить в кухне Энн, так как ее покойный муж тщательно следил за порядком.

На столе перед Энн стояла чашка кофе и блюдо с песочными коржиками — Карен была большой мастерицей по части печения. Энн смотрела, как ее подруга, сосредоточенно сжав губы, разливает прошлогоднее вино по бутылкам. Она затыкала их пробками, потом на каждую наклеивала этикетку с надписью «Шато-Ригсон», выведенной витиеватыми готическими буквами. Готовые бутылки она относила в кладовую. Со своего места Энн видела полки, уставленные банками с домашним вареньем, аккуратно покрытыми полотняными кружочками и с наклейками, надписанными рукой Карен. «Да это настоящее предприятие, осуществляемое силами одной домохозяйки», — с невольной иронией подумала Энн.

Карен села за стол рядом с Энн. Прихлебывая кофе и самодовольно улыбаясь, она болтала без умолку: рассказала Энн о дебатах, вспыхнувших на очередном заседании Женского института, о планах его членов на осень, сообщила, что продержись подольше погода, нынешним летом будет просто небывалый урожай черной смородины, а банками для клубничного варенья уже следует начать запасаться — совершенно ясно, что клубника уродится в огромном количестве. Энн слушала и вдруг почувствовала, что больше не выдержит и закричит. Это желание было так сильно, что ей пришлось сделать вид, будто она закашлялась. Казалось, сами стены этой комнаты давят на нее. Она поднялась так быстро, что ножки ее табурета со скрипом проехались по кафельному полу. Извинившись перед опешившей Карен, она сразу ушла.