ЛЮСЬЕН: На…ать!

MAHETTA: Залез, да еще и гадости всякие говорит!

ЛЮСЬЕН: У тебя английская тафта есть?

МАНЕТТА: Конечно, нет. Зато у меня есть английские нитки!

ЛЮСЬЕН: Нитки? Ты бы еще иголку предложила[5]! У меня все ноги разодраны, и штаны я снимаю, не для того, чтобы показать тебе то, о чем ты подумала. Подай-ка мне полотенце и воды. Да пошевеливайся!

МАНЕТТА: Ну и ну! Это же надо! Какой срам. Я-то думала, не юноша, а просто ангел, а он залез с умыслом, чтобы за ж…у щипать. Вот позову Хозяйку.

ЛЮСЬЕН (устраиваясь в постели и натягивая одеяло до подбородка): Ай! Такое ощущение, будто залезаешь в тину, и все такое влажное! У меня наверняка ушиб позвоночника. Манетта, для твоего сведения, позвоночник, это как барабанная палка, которую проглатывают при рождении. А теперь, если хочешь, можешь лечь на коврик, только без разговоров, меня это утомляет. И свечку потуши.


Глубокая тишина.


За окном дрожат каштаны. Дождь из каштановых цветов орошает ватную тишину и чуть освежает, несмотря на то, что смешивается с искрящимися траекториями насекомых. Луна потихоньку взбирается на карниз. Она как девственница восходит по выступам, и те начинают светиться от ее наивных и чистых прикосновений.

Манетта, задув свечу, преображается и тоже поднимается; совершенно белая и совершенно голая, она склоняется к Люсьену. Он делает вид, что спит. Он без сил и боится оказаться не Хозяином положения. Он ищет подходящую шутку, не находит: уж лучше бы ему сейчас быть одному.

МАНЕТТА: Миленький… (вздыхая). Как это неразумно.

ЛЮСЬЕН: Заткнись! Оставь меня в покое. Мне расхотелось. Вообще-то, мне хочется только, когда я в тепле. Так что…

МАНЕТТА: Хотите, я вас согрею? Если вы обещаете быть паинькой…

ЛЮСЬЕН (ломаясь): Нет, Манетта, не надо… не то я позову маму. Лучше говори мне сальности, как вчера.

МАНЕТТА: И до чего же испорченный! И откуда только такие берутся?

ЛЮСЬЕН: Из того места, которое ты видела у папаши.

МАНЕТТА (нежно): Я не могу с вами по-настоящему… Вы ведь еще совсем ребенок… Вдруг вам будет больно. А я потом окажусь виноватой. Ведь не зря малолетним не разрешают заходить в «заведения»!

ЛЮСЬЕН: Ха! Ха! Заведения! Так ведь я каждый вечер хожу в колледж! Ты же не знаешь, дуреха, что у нас в Ста[6] есть специальный урок, где нас учат управляться с женщинами. Что, не веришь? Там ничего не упустят: нам, светским юношам, дают самое полное образование! Во-первых, мышцы развиваются. Это очень полезно для здоровья! Да! Ты будешь не первой… До тебя у меня уже было восемь женщин, а одна даже была… (задумывается). Черт возьми! У одной даже был с…! (Он громко смеется.)

МАНЕТТА (с грустью): О! У меня он тоже был, но очень давно… Даже следов не осталось.

ЛЮСЬЕН (с нежностью): Ну, ладно, нюни распускать. Я тебе дам свои старые галстуки и три франка в придачу. Такой сейчас тариф.

МАНЕТТА: Если бы вы меня предупредили, я бы сменила белье. Я и без денег согласна, по желанию.

ЛЮСЬЕН (испуганно): Подожди! У тебя есть мелиссовая вода[7]? Не знаю, что со мной такое, меня тошнит!

МАНЕТТА (глухим голосом): Не обращай внимания, мой мальчик. С непривычки всегда так.

А по оконному стеклу большими янтарными каплями растекается луна.

II

У МАНОН

Лестница с большим количеством ступеней. Медные прутья, удерживающие ковровую дорожку густо-красного цвета, тянутся бесконечной чередой сверкающих линий, словно по линейке прочерченных солнечным карандашом. Он поднимается медленно, почти задыхаясь. Он немного пьян, он вслух считает ступени:

«Первая… двадцать пятая… тридцать первая… сорок пятая… пятьдесят первая!»

Счет прерывается мыслями, которые пытаются унять сердце, что за решеткой скелета так и норовит выбиться наружу:

«И почему эта женщина живет так высоко? Я, пока поднимаюсь, успею вымотаться! И почему она меня пригласила только на чашку чая? Моей жажды хватит на дюжину чашек! На сорок пять чашек! На пятьдесят одну чашку чая. Похоже, я не трезв, но это не важно. Сейчас узнаем, зачем она меня пригласила, и есть ли у нее тминная водка! Хорошая тминная водка в достаточном количестве: что может быть лучше для протрезвления? Найдется ли у нее настоящая, правильная водка? Говорят, каждый магазин, заинтересованный в рекламе, присылает образцы своего товара женщинам такого класса… Манон страшно знаменита, поскольку ее фотографию покупают аж по пятьдесят сантимов… Пятьдесят одна ступень…»

Он задел медный прут: с таким звуком кочерга парирует сноп огня. Пожирающая враждебность пылающего ковра, под цвет солдатской униформы. Униформа лестницы, — больше меди и шевронных ступеней, но без лампасов, — тоже красная, чтобы снующие вверх-вниз военизированные ноги приходящих к ней любовников не наследили кровью. Целая баталия между наступающими и отступающими ступнями, которые об этом даже не задумываются. Он останавливается перед зеркалом в раме и принимает его за дверной проем, так как видит в растворе открытой двери такого же солдата, как и он.

«Прошу прощения, мсье».

Двойник не отвечает. Люсьен, прикладывая руку к фуражке, задумывается:

«Это мой двойник, значит вдвое старший по званию».

Люсьен отдает честь.

Военный, хранящий молчание, всегда старше по званию, даже когда пьян.

Люсьен добавляет про себя:

«Ну, парень, дает! Это же надо так набраться!»

Тут Люсьен понимает, что это он сам, и сердится.

Затем оправляет мундир. Ему выписали увольнительную до полуночи: он так долго ужинал, что даже не успел переодеться и надеть более темные штаны. Он натягивает белые-пребелые перчатки и пытается на место мизинца левой руки засунуть большой палец правой.

Все осложняется тем, что в этот момент он оказывается перед очередной широко распахнутой дверью, в которой видит женщину в переднике. Но на этот раз он сразу понимает, что стоит не перед зеркалом.

Пламя газового рожка, как язык тявкающей собаки, чуть не задевает ему лицо. Он, удивленно разведя руки и наклонив голову, идет прямо на служанку. Та его подгоняет:

«Ах! Так это Вас ждет мадам?»

У него заплетается язык:

«Да, мадмуазель, думаю, меня».

А ведь она ему не верит, эта девица.

В виде доказательства он машинально сдергивает обе перчатки и небрежно кидает их, куда придется, на какие-то цветы, да, похоже, на цветы, а те мелькают подобно крыльям маленьких мельниц, что продаются на улице, подобно бумажным крыльям, что крутятся от дуновения невидимых тротуарных бризов. И вот он наталкивается на мебель, ломится в двери, путается в собственных ногах, задыхается. Он еле идет, но ему очень хорошо, как если бы он плыл в бассейне, в теплой воде, облагороженной каким-нибудь редким благовонием.

Опять цветы. Целый цветочный куст.

Он чувствует, как его насильно усаживают в кресло под сенью этого цветочного дерева. Его голова падает на грудь, он пытается держаться за борт корабля, поскольку, как ему кажется, он находится на корабле, а море здорово штормит.

Тут его обуревают навязчивые идеи, присущие каждому бретонцу: он думает о судьбе моряков, которые на равноденствие, во время больших приливов, выблевывают душу за борт, прямо к мягкотелым светящимся медузам.

«Черт возьми! Таким манером мы запросто и до Китая доплывем… Гляди-ка! А вот как раз и японские вазы. Вот этот большой белый квадрат, это наверняка льдина… белый медведь! У-y, какой коварный зверь, а ведь, говорят, женщины любят расхаживать по их шкурам! К счастью, на борту — я. О! Пахнет мускусом. Говорят, что мускусом пахнут крокодилы. А вдруг где-то здесь аллигаторы? Неужели какой-то наглый аллигатор вздумал плыть рядом с моим кораблем? Ну, подожди, дружок, я сейчас тебе курс скорректирую…».

Он выбрасывает вперед руку, и от удара кулаком огромная фарфоровая ваза падает на пол и с грохотом разбивается.

Люсьена отбрасывает в другую сторону. Теперь, когда он разобрался с крокодилом, его корабль поднимает паруса и выходит в море, несется по меховым коврам, цветочным корзинам и поднимается на верхушку дерева, пальмы в кадке, украшенной шелковым платком. Он перескакивает из кресла в кресло, танцует на острие стеклянных предметов, не разбивая их, пролетает насквозь абажуры, не гася пламени ламп.

От сильного морского ветра снасти неистово бьют Люсьена по вискам. Чтобы не кружилась голова, он закрывает глаза. Да! Нелегко быть капитаном корабля. Тут поднимается самая настоящая буря. Морской болезнью он не страдает, так как его желудок способен забрать прилив целого океана шампанского и не выпустить при этом ни капли отлива. Он наоборот чувствует себя все лучше и лучше, он чувствует себя так хорошо, что начинает расстегивать свой капитанский мундир.

«В случае чего всем прыгать в воду!» — чертовски звучно командует он.

И продолжает невозмутимо раздеваться.

Перепуганная служанка бежит за хозяйкой.

Манон собиралась выходить. Она уже никого не ждет и представляет, как заедет в Варьете, забежит на минутку в свою ложу, увлечет одного старенького клиента, того, что всегда не в форме, эдакого созерцателя, который допускается в свободные для сплина вечера и за символический луидор теребит ей подвязки, рассказывая о процентах своей ренты.

Она, зевая, накрашивается и думает о том, что брюнетик, заинтересовавший ее своим смешным письмом и портретом, всего лишь казарменный шутник, явно неспособный на серьезную связь. И все же было бы забавно, если бы ее, знаменитую куртизанку, как отборное марочное вино разок отведали бы свежие и неискушенные уста юного незнакомца.