Тот факт, что она узнала об этой связи на целых двадцать четыре часа раньше, чем бедняжка Кейт, доставлял ей ни с чем не сравнимое удовольствие. Конечно, она отругала Джуин на чем свет стоит за неблагоразумие, пропесочила девчонку от души, но потом, поднимаясь по лестнице, чтобы сделать эпиляцию в области бикини, не удержалась от того, чтобы не расспросить дочь о том, кто что сказал, кто как отреагировал и тому подобное.

— Это совсем не трагедия, как ты себе это рисуешь, — урезонивала она Кейт. — Это маленький романчик, не более того. Он окончится сам собой, вот увидишь.

— Тебе не понять, — горько упрекнула ее Кейт.

— Ну так объясни.

Но Кейт не могла бы объяснить, даже если бы захотела, как много она потеряла. Она лишилась не только каждодневного общения — той самой близости — со взрослым сыном, который теперь жил с Наоми («сожительствовал», как выразилась Элли Шарп) в чужой квартире. Она лишилась и всего его прошлого, в котором она уже выстроила для него совсем другое будущее. Надежды, мечты, амбиции теперь, задним числом, нужно было перекраивать. Ее воспоминания были обесценены. И Алекс стал чужим.

С момента его рождения у нее бывали моменты странного неузнавания. Бывало, он лежал в своей кроватке, глядя на электрическую лампочку, или бежал со смехом за мячом, или склонялся сосредоточенно над моделью самолета на столе, и она вдруг задумывалась: «Кто ты? Что ты? Почему ты есть?» Наверное, это было чем-то сродни тому, как написанное тобой слово, например «удивлять», «лесть» или «февраль», неожиданно выпрыгивало из страницы, ударяло тебя по глазам, и ты начинал сомневаться, а существовало ли вообще такое слово. Хотя нет, это было нечто большее: Алекс был для Кейт чудом, и поэтому неизбежно на нее время от времени снисходило ощущение волшебности происходящего.

Но в тот вечер она столкнулась с новым и чужим Алексом. Она узнала то, о чем раньше и не догадывалась — то, что в нем живут и горячий гнев, и холодный вызов. Прямой, очень высокий, он обратил на нее взгляд, полный неприязни. А потом он покинул ее.

Она всегда знала, что однажды ей придется проводить его, увидеть, как он постепенно уменьшается в размере, уходя от нее по широкой и прямой дороге. Но он ушел внезапно и окончательно, не оставив после себя ничего, что смягчило было горечь разлуки: он просто свернул за угол и тут же пропал из виду.

И пусть Элейн Шарп и ей подобные примут к сведению, что для нее, Кейт, это действительно было такой трагедией, какой она себе ее рисовала. Для нее это было бесконечно трагично. Вот и все, что требовалось понять.

Одна Джеральдин отреагировала с должным беспокойством.

— Как, твой Алекс? — уточнила она, задыхаясь от возбуждения, пыхтя в телефонную трубку. — Наша Наоми? Но это же…

— Да. Немыслимо.

Значит, было что-то в генах Гарви (так, наверное, думала Джеральдин), в генах ее распутного брата, в генах помешанного на сексе племянника, что погубило обоих и что неизбежно погубит ее сына.

— Я бы с радостью убила ее, — сказала Кейт, и эти слова были чистой правдой (за исключением, может, только слов «с радостью»).

Три недели. Двадцать один день. Пятьсот с чем-то часов. И в эту пятницу все в ней так же восставало против связи сына и Наоми, как и в тот вечер, когда она только узнала о ней.

Она говорила себе, что ей следовало бы догадаться — потом она говорила себе, что она догадывалась. Лучше так, чем понимать, что была идиоткой. Должно быть, на подсознательном уровне она заметила интимность случайного соприкосновения рук, налет чувства вины в двух встретившихся взглядах. А может, это только сейчас, вспоминая подобные мелочи, она видела в них скрытый смысл.

— Уходи, — сказала она, — уходи, уходи немедленно, убирайся вон! — Данное распоряжение относилось только к Наоми. Но, разумеется, послушный велению долга (хотя долг в данном случае был избирателен, поскольку верность обеим женщинам означала бы предательство по отношению к обеим же), Алекс тоже ушел.

— Кейт, Кейт, — умолял он ее, стоя в дверях, на короткое время снова превратившись в прежнего Алекса, ее Алекса. — Я не хотел огорчать тебя. Только вот… — «Только вот я люблю ее» — эти слова остались милосердно несказанными, но за них говорил весь его вид. Тогда он продемонстрировал исключительную, на взгляд Кейт — бесстыдную, преданность мужчины женщине.

Теперь они ежедневно говорили по телефону: несвязно, отрывочно — мать и сын. Он отказывался навещать ее без Наоми. А Кейт, не забывшая и не простившая фразу про «завязки фартука», отказывалась принимать их вдвоем. Она предупредила, что не может ручаться за свою сдержанность в случае, если увидит их вместе. Ах, значит, он считает, что она ведет себя неразумно? Ну так она покажет, что значит действительно вести себя неразумно!

А тем временем жизнь продолжалась. И конвейерная лента подвезла к скучающей кассирше те предметы и вещи, которые Кейт, живя, расходовала. Она по-прежнему пила кофе, мыла посуду, ходила в туалет. По-прежнему надо было кормить Пушкина и Петал — эти двое не давали забыть о себе.

— Одиннадцать семьдесят два, — сказала кассирша.

— Ой. — Кейт потянулась к сумке, которая должна была висеть на плече придающим уверенность грузом, но ее там не было. — Я… — Все ее существо сконцентрировалось вокруг сердца. Она превратилась в розу, ярко-красную, туго свернутую в центре, мягкую и безвольную по краям. — Наверное, я оставила ее в машине, — призналась она в отчаянии. И сказала себе: «Я схожу с ума, вот в чем дело. Я уже на пределе».

Был призван администратор торгового зала, и ее покупки, вдруг ставшие такими жалкими, были отложены в сторону до ее возвращения. И не из-за чего было так смущаться. Такое случалось сплошь и рядом. (Об этом ей сообщил помощник кассира, для которого подобные казусы были развлечением; но стоящие в очереди покупатели, недовольно перешептывающиеся и переминающиеся с ноги на ногу, не разделяли этого благодушия.)

Расстроенная и запыхавшаяся Кейт добежала до оставленного на парковке «фиата» — в самом дальнем углу, подальше от переполненной машинами зоны у входа в магазин.

Асфальт около машины был покрыт осколками стекла, похожими на россыпь фальшивых драгоценностей. Окно со стороны водителя было разбито, а сумка, забытая ею на переднем сиденье, — исчезла. В сумочке лежали ключи от дома, кредитные карточки, наличные деньги на неделю. Там же, в бумажнике, лежали дорогие ее сердцу детские фотографии Алекса, которые она всегда носила с собой. И квитанция из химчистки. А еще мятые бумажные салфетки и счет из центра садоводства на гвоздики для Джонсонов.

Отчаяние переполнило ее. Она села прямо на асфальт и заплакала.

К ней подходили люди, привлеченные чужой бедой; другие же, наоборот, сторонились, негодуя на такую несдержанность. Для Кейт они были всего лишь ногами. «Что случилось?» — спросила пара коричневых мокасин у пары джинсовых босоножек. Кто-то (кажется, начищенные башмаки) набрали на своем мобильнике 999.

На плечо Кейт опустилась чья-то утешающая ладонь.

— Что украли?

— Все, — ответила бы она, если бы только могла найти слова. — Все.

— Может, надо позвонить кому-нибудь? Мужу? Другу?

Женщина в босоножках, хозяйка утешающей ладони, присела на корточки. Ее лицо, как на пружине, покачивалось перед Кейт.

— Сыну, — проговорила Кейт. — Ох, нет, только не ему. — И она, сама того не желая (или просто не имея сил подумать о ком-либо еще), назвала телефон Элли Шарп.


Джеральдин Горст рассеянно пригладила волосы на голове — примерно таким жестом гладят маленькую и не очень симпатичную собаку. Почему все часы в доме показывали разное время? Она закусила губу, чтобы сдержать раздражение.

Внезапный порыв ветра ворвался сквозь приоткрытую стеклянную дверь, принеся с собой яркий свет вечернего солнца, и надул парусом занавески. Он подхватывал со стола бумаги Джона, страницу за страницей, и швырял их в воздух. Свадебная фотография, стоящая в золоченой рамке на буфете, комично покачалась и упала.

— Крикни Люси еще разок, а? — попросила Джеральдин Джона, который бросился собирать разлетевшиеся документы. — Сколько она еще будет возиться? — В семь тридцать они должны были быть в Тилстоне, где давали «Йомена-гвардейца»[30]. Она задумывала этот поход в театр как семейное мероприятие, купила четыре билета, заранее предвкушая, как хорошо будет смотреться их сплоченная и впечатляющая группа. («Это Горсты», — будут шептаться зрители, толкая друг друга в бок при их появлении.) Но Доминик презрительно отнесся к ее затее и сказал, чтобы на него не рассчитывали. По зрелом размышлении Джеральдин пришла к выводу, что, наверное, это было к лучшему: существовал риск, что Доминик повел бы себя в театре вызывающе. Особенно если вспомнить его заявление, что Салливен и Гилберт — «полный отстой». Потом Люси сказала, что так и быть, она поедет в театр, но только при условии, что они возьмут с собой Джасинту. Кого? Клеменси Чепмен? Даже имени этого не произносите! Клеменси Чепмен может идти к черту. Люси не было никакого дела ни до Клеменси Чепмен, ни до Сары Брук.

Джон тут же вышел в коридор, чтобы позвать дочь. Он был рад возможности хотя бы на короткое время исчезнуть из поля зрения раздраженной жены. Она была обижена на него, а когда Джеральдин обижалась, это было заметно. Поездка в Шотландию, предполагаемое отсутствие Джона большую часть времени, возросшее бремя хлопот и обязанностей Джеральдин стали ядром, притянувшим к себе все ее недовольство и возмущение. И об этом недовольстве и возмущении она давала знать ежеминутно, ежесекундно. Будучи несгибаемой, целеустремленной женщиной, она целиком отдавалась тому, чтобы до всех донести свои чувства. И отвлечь ее могла только новая причина для неудовольствия. Шотландский кризис не будет забыт до тех пор, пока ею не овладеет идея отремонтировать ванную или переделать кухню или пока она не осознает потребность полностью сменить свой гардероб. И у Джона уже не было надежды на то, что когда-нибудь она будет всем довольна.