— А где Кейт? — Она сплела лодыжки, стараясь удержать равновесие.

— А, давно уже умчалась. Хочешь чаю или еще чего-нибудь?

— Нет.

— Я сам тебе сделаю.

— Нет, правда не хочется. Как ты думаешь, она не… — Наоми посмотрела на раковину, на сушилку, где скопилась гора неубранной посуды, и впервые в жизни ей в голову пришла мысль, что и она могла бы сделать что-нибудь по хозяйству (например, разложить посуду или вытереть стол).

— Думаю, нет. — Он прижал ладонь к ее спине, провел пальцем по позвонкам. На ней было надето что-то тонкое и шелковистое — на ощупь такое же, как она сама. Сквозь ткань Алекс чувствовал ее тепло, ее хрупкость. — Думаю, нет, — повторил он с большей твердостью.

На самом деле сегодня утром Кейт была с ним какой-то отстраненной, почти недовольной. Она объяснила это головной болью. В случае с Кейт головной болью могло оказаться что угодно — от небольшой простуды до двустороннего воспаления легких, потому что она была стоиком по отношению к своему здоровью, во-первых, и не очень хорошо разбиралась в симптомах, во-вторых. «Это пройдет», — сухо уверила она Алекса и принялась тщательно изучать связку ключей, хмурясь, вдавливая ключи в ладонь так, что оставались отпечатки.

— Ты уверена?

— Уверена. Просто я не отдохнула за ночь. Такое ощущение, что вовсе не спала. Ты знаешь, как это бывает. Мне приснился плохой сон, и до сих пор как-то не по себе. — Она в нерешительности постояла секунду, сама как смутный, тяжелый сон. Ее интересовало, как она выглядела. Прилично ли?

— Прилично для чего? — спросил он у нее заботливо и в то же время шутливо, но без улыбки. Пробормотав что-то насчет обеда, Кейт повернулась к двери.

— Ладно, хватит канителиться, — объявила она. — Я ушла. — И, верная своему слову, она ушла.

— Когда-нибудь придется ей все рассказать, — сказал он Наоми, изо всех сил стараясь скрыть свое беспокойство — ради нее. Ради нее, потому что в первый и, насколько он мог судить, в последний раз он был влюблен — влюблен в это беспомощное существо, с которым жизнь так жестоко обошлась. Здравый смысл говорил ему, что мать не одобрит их отношений. В восторг она не придет. Если честно, то она будет очень недовольна. Она будет в ужасе.

— Да, — согласилась Наоми.

Но ни один из них не знал — когда это надо рассказать, да и зачем. Ведь они ничего не обещали друг другу и вообще никаких четких планов еще не строили. Всего-то девять дней прошло с тех пор, как это случилось, о чем можно было говорить!

— А тебе не надо на работу или еще куда-нибудь? — Наоми положила руку ему на плечо, прижалась к его сильному предплечью. Она была сама не своя. Словно марионетка, она была неестественным образом зависима. Таковы были последствия того, что она любила, любила по-настоящему, и того, что ее любили по-настоящему. И поэтому она не знала, как себя вести.

Прежде у нее всегда был четкий статус. Прежде всегда существовали правила, пусть не явно выраженные, но всеми принимаемые. У нее была роль — придавать блеск серой жизни мужчины, и за это она получала всевозможные товары и услуги.

Однако Алекс хотел от нее меньшего. Или большего? Он хотел ее саму. И в ответ отдавал себя. Так, ну и как же на этом строить взаимоотношения?

Сумасшествие. Это было сумасшествие. Он ничего не мог дать ей («Я куплю ту квартиру, — поклялся он, — и там будем только мы двое», и Наоми прекрасно представляла себе, что за жизнь будет у них в этой квартире — компромисс на компромиссе), но все же это «ничего» было ей нужнее всего на свете.

Казалось, он читал ее мысли.

— Ты ведь понимаешь, — сказал он бодрым тоном, — что я не смогу содержать тебя в той роскоши, к которой ты привыкла.

Как будто она сама не думала об этом — по крайней мере, в той степени, в которой требовался мыслительный процесс, так как это был вопрос не холодного расчета (расчета фунтов, шиллингов и пенсов, как говорила она себе, забывая, что шиллинги уже вышли из употребления[15]), а вопрос глубокой растерянности и смятения. «Конечно, я все понимаю, и для меня это не важно», — уверила она его, призвав всю свою храбрость, собрав всю свою волю, чтобы дать такое обещание. И, вероятно, ей это действительно было не важно. Она искала не столько материальные блага, сколько безопасность. И поэтому старалась укрепить свою жизнь роскошью. Но, может быть, ей больше не нужно было укреплять свою жизнь?

— Ты клянешься?

— Клянусь.

— Ни капельки роскоши?

— Ни капельки.

— Значит, сухой закон?

— Похоже на то.

— Но ты ведь знаешь, что говорят о любви средь нищих стен? И о черством хлебе? — Он запрокинул голову, и она нарисовала ему пальцем залихватские усы, а потом улыбку — его широкую, мальчишескую ухмылку. Он всегда шутил. Раньше Наоми недоумевала, зачем вообще существовали шутки, но теперь она, кажется, начинала понимать.

— Нет, не знаю. Скажи, что говорят?

— Говорят, что она, «прости, Амур! — есть пепел, прах и тлен»[16].

— Правда?

— Так говорят мужчинам. — Его глаза-хамелеоны, полные чувства, заглянули в ее глаза, сначала шутливо, потом с опасной проницательностью, отчего она заерзала и принялась играть с кончиками волос. — Мне скоро уже надо будет уходить, — сказал Алекс, сцепил за ней руки и прижал ее к себе. Потом он пристально посмотрел в вырез шелкового одеяния Наоми, приложил ухо к ее груди и с серьезным лицом прислушался к ее сердцебиению. Его тонкие темные волосы, так волнующие Кейт, теперь взволновали и Наоми, но совсем по-другому.

Алекс намеревался поиграть в доктора: поставить шутливый диагноз в том смысле, что Наоми будет жить. Но вдруг его сковало ужасом оттого, что он действительно может потерять ее, что в какой-то момент ее слабое сердце может остановиться. И это так поразило его, что он чуть не задохнулся и несколько секунд не мог произнести ни слова.

Во время этой паузы миссис Бисли из Бангея, постоянная слушательница «Радио-4», непоколебимая монархистка, преданная почитательница принцессы Дианы, с большим чувством выступила в защиту права королевской семьи на частную жизнь.

— Ты меня любишь? — спросил Алекс, когда к нему наконец вернулся голос.

— Угу.

— Что значит «угу»?

— То и значит.

Он развел в стороны полы ее халата, и вместе с Наоми они серьезно изучили ее плоский живот, треугольник лобковых волос, безукоризненность ее бледной кожи. Алекс решил, что в целом свете нет никого красивее Наоми.

— Давай поедем куда-нибудь, — сказал он. — Вдвоем.

— Поедем?..

— В отпуск.

— А-а.

— А?

— А — понятно, в отпуск.

Но куда они могли поехать и каким образом? Наоми привыкла к шикарным отелям, которые с отчаянным упорством пародировали свое собственное славное прошлое. Она привыкла к швейцарам в ливреях, к барам с пальмами в горшках и с музыкантом у пианино, к просторным номерам, пахнущим Дамаском, кружевами и недавними стараниями пылесоса, к круглосуточному обслуживанию и к бокалам сухого мартини, которые доставлялись коридорными с медными пуговицами.

Наоми не имела никакого другого опыта, и в ее ограниченном воображении мир Алекса рисовался ей совсем иным: ей представлялись некие меблированные комнаты с оранжевым ковролином, брюзгливая хозяйка, категоричные объявления, запрещающие постояльцам мусорить и приносить в номер еду.

— Можно снять шале. Во Франции. Это что-то вроде коттеджа. С самообслуживанием. Мы с Кейт снимали такое шале на Троицу.

— Да?

— Кажется, она посылала тебе открытку. Там еще были нарисованы птицы с перепончатыми лапами. Или девушка в национальном костюме и платочке. Ну, так как? Поедем или нет?

— Я бы с удовольствием съездила, — сказала она, и волна облегчения смыла образы убогих «Морских Видов» и «Синих Горизонтов», резких и важных хозяек пансионов. Помолчав, Наоми попросила: — Повтори еще раз. То, что ты говорил о любви и нищих стенах.

— О любви и черством хлебе?

— Да.

— Я сказал, что она — только не принимай все это слишком близко к сердцу — есть пепел, прах и тлен.

— А к шале это относится?

— Надеюсь, что нет.

— Я тоже на это надеюсь.

— Хотя если взглянуть на оборотную сторону медали…

— Да?

— «Подчас любовь — и в золото одета — мучительней поста анахорета»[17].

Закусив нижнюю губу, она задумалась над этой фразой; ей вспомнилось, как томилась она, окруженная золотом.

— А кто это сказал?

— Поэт Китс.

— Думаю, в чем-то он был прав.

— Согласен. Эй, послушай-ка, мне давно уже пора бежать.

— А может, останешься? — протянула она, но как-то сонно, не настойчиво, потому что на самом деле ей хотелось, чтобы он ушел. Она была утомлена и встревожена. Ей хотелось побыть одной, прислушаться к себе, внимательно исследовать свое душевное здоровье, как это принято у ипохондриков.

Он ушел, а она осталась сидеть, не чувствуя времени. Потом она испарилась из кухни и конденсировалась вновь уже на диване, где принялась следить за тем, как Пушкин и Петал сошлись в смертельной схватке с мячиком из бумаги. Ее поразила способность кошек оживлять бездушный предмет, способность так убедительно давать вещи жизнь.

Конечно, кое-какие расчеты напрашивались сами собой, а именно — одно элементарное арифметическое действие, не связанное с оценкой доходов Алекса или их жалких совместных возможностей. Однако придется кому-то другому произвести это действие: подсчитать разницу между ее возрастом и его молодостью. (Можно было не сомневаться, что Элейн Шарп, например, не преминет отметить — с самым заботливым видом, разумеется, — что Наоми годится Алексу в матери.) Потому что ни Наоми, ни Алексу в их опьянении эта математика не приходила в голову; в их представлении они идеально подходили друг другу.