В Тутинге она чувствовала себя рыбой, вытащенной из воды. И вообще, что это за название: Тутинг? Это слово больше похоже на… Наоми лежала, утопая в подушках и унынии, и перебирала жалкие остатки своего образования в поисках термина «герундий»[11], который, впрочем, так и не нашелся. Оно больше похоже на существительное, образованное от глагола, как «hunting» или «shooting». Как будто оно называет не место, а действие, причем действие это лучше не производить.

Должно быть, она совершила какой-то грех, раз заслужила такую судьбу. Наверное, что-то с ней не так — но что? «Ради бога, дорогая, — умолял ее Алан, — будь благоразумна». И именно это было особенно невыносимо, так как всегда, насколько она могла судить, как ей это виделось, она была благоразумна. «Я — ужасный человек», — произнесла она в качестве эксперимента. Но в действительности она считала, что ее совершенно не понимают, и от жалости к себе расплакалась, что обычно предваряло очередной приступ головной боли.

Как Кейт могла выносить эту депрессивную обстановку столько лет? Как она могла существовать в этих крохотных помещениях? А выселенный в гостевую комнату Алекс? Такой большой, сильный, красивый мальчик, как он терпел все это?

Наоми, сама того не осознавая, вдыхала воздух маленькими глоточками, как будто его было ограниченное количество. Долгий сон с обрывочными сновидениями не принес отдохновения ни телу, ни душе. Она была расстроена, ее мышцы болели, суставы ныли. Один из котов Кейт (поскольку такова была его привычка и, как он дал понять, неотъемлемое право) свернулся клубком в ногах Наоми и с довольным мурлыканьем царапал пододеяльник, оставляя на нем грязные отпечатки.

Она открыла глаза и почувствовала себя еще более несчастной при виде уродливого шкафа и мутного, в крапинку зеркала на одной из его дверей. В этой двери был сломан замок, и она всегда стояла открытая нараспашку, добавляя еще одну каплю в чашу горя Наоми.

Это была очень простая, мужская спальня, не облагороженная женским прикосновением. Здесь спали, каждый в свое время, многочисленные Алексы Гарви: забавный малыш, неряшливый школьник, незрелый юноша, крепкий молодой мужчина. Все, что оставлял после себя каждый из Алексов — футбольный мяч, бита, игрушечные машинки, маска для подводного плавания, ракетка для сквоша, — складывалось на шкаф в одну большую кучу.

Распахнутая дверца шкафа открывала взору ряд рубашек и курток Алекса — неровный, как очередь на автобусной остановке. Когда Наоми пыталась освободить место для своих блузок, многочисленные вешалки, сопротивляясь, негодующе клацали.

Куда бы ни взглянула Наоми, все удручало ее: и маленький, отделанный плиткой камин с эмалированной железной решеткой, и узкие стеклянные двери, и допотопный, дряхлый, но крайне претенциозный балкончик. Наконец взгляд ее остановился на комоде, в котором посреди носков и трусов разместилось — Кейт умерла бы, если бы узнала! — впечатляющее количество презервативов.

При воспоминании об этом нечаянном открытии Наоми стало неловко: ее можно было обвинить в том, что она навязывала свое присутствие или доставляла хлопоты, и, вероятно, у нее была куча недостатков, но чрезмерным любопытством она никогда не страдала. Всей душой она стремилась покинуть этот дом, вернуться в зеленый Сент-Джонсвудс, где изящные дома, выкрашенные бледными, пастельными красками, увитые гирляндами глициний, безмятежно взирали на широкие солнечные аллеи из-за высоких каменных стен, где сияла медь дверных ручек, где кованые архитектурные детали были функциональны и значимы. Она тосковала по своей комнате, по своей жизни, по роскоши.

Она встряхнула одеяло, пытаясь скинуть с кровати Пушкина (или Петал? Она не могла их различить), но это тупое животное лишь вытянуло лапу, выпустив кривые острые когти, и высокомерно зевнуло во всю свою розовую, ребристую пасть.

При том что надеяться ей, по всей видимости, было не на что, эта жалкая обстановка лишь усугубляла отчаяние Наоми.

— Я не вижу выхода, — призналась она Элли во вчерашнем телефонном разговоре. — И здесь я всем мешаю. Совершенно de trop[12]. — Все же Наоми была не настолько бесчувственна, чтобы не заметить сгущающейся, давящей на нее атмосферы; она была не настолько глупа, чтобы не понять, что ее считают лишней.

Конечно, ощущение ненужности было знакомо ей по детским годам; как все нежеланные дети, она догадывалась, что ее рождения не ждали. И позднее, сначала на Капри, а потом в Котсвольде, она была лишь досадной помехой. Но Ирен и Хью, в отличие от Кейт и Алекса, к тому времени еще не прожили в компании друг друга два десятка лет, не выработали тайные ритуалы и секретный, понятный только им двоим язык — эту систему знаков, покашливаний, взглядов, незаметно исключающих ее из разговора.

— Я бы пригласила тебя к себе, — сочувственно предложила Элли, — если бы не Кейт. Ты ведь знаешь ее, она страшно расстроится, если ты вот так возьмешь и съедешь. Это будет смертельная обида. Она же у нас такая ранимая, мы-то уж сколько раз обжигались.

— Но я вижу, что действую ей на нервы.

— Ну да, конечно, эта противоречивость вполне в ее стиле. Но ведь в любом случае это не надолго, так ведь, подруга? Все постепенно устроится, вот увидишь.

— Надеюсь, — уныло ответила Наоми. Но что устроится? Как? Она не видела выхода, она больше не верила в счастливое разрешение ситуации.

Сначала она предполагала, что Алан приедет за ней. Возможно, не сразу, но через день-другой он должен был появиться. И тогда она сдалась бы на его уговоры и вернулась бы к нему — на определенных условиях. И у нее еще оставалось бы время, чтобы подготовиться к давно обещанной поездке на Барбадос.

Ее решение расстаться с ним окончательно и навсегда было искренним, но скоропалительным и необдуманным. В доме на Лакспер-роуд у нее было предостаточно свободного времени на то, чтобы все взвесить и пожалеть о содеянном. Она раскаивалась в своей поспешности, в словах, сказанных при отъезде. В частности, ее раскаяние было особенно сильным, когда в банке ей сказали, что ее счет закрыт.

— Милая моя, — при звуке голоса дочери в телефонной трубке Ирен всегда раздражалась, — даже не думай просить помощи у меня. Хью дает мне так мало денег, что я еле свожу концы с концами. — И пожаловалась, sotto voce[13]: — Мне так скучно, мы никуда не ходим, никого не видим. Честно говоря, лучше бы я осталась с твоим отцом, хотя он и чудовище, чтоб ему пусто было.

— Дорогое дитя, — Джеффри откровенно издевался, — плод чресл моих, зеница ока моего, откуда у меня лишние деньги? Ты ведь должна понимать, что я теперь пенсионер, обхожусь малым. Лучше обратись к дружку своей матери. Как его звали-то? Ага, Хью. Существуют же всякие женские хитрости. Попробуй обаять его на тысячу-другую.

Ну а когда Наоми позвонила Ариадне — своему агенту, та ответила довольно нетерпеливо:

— Пока ничего. — (Наоми представила себе, как эта женщина шестидесяти с лишним лет, следящая за своим весом с рвением религиозного фанатика, сидела за инкрустированным столом красного дерева, чванливая, в черном костюме от Жана Муира, с гладкими, коротко стриженными волосами: бескомпромиссно элегантная и невероятно перпендикулярная.) — Нет, мы не забыли о вас. Будьте уверены, мы свяжемся с вами, как только что-нибудь появится.

Будьте уверены!

— Не звоните нам, — сердито пробормотала Наоми, швырнув телефонную трубку на место, — мы сами позвоним. — Неблагодарная старая сучка! В свое время агентство заработало целое состояние на Наоми Маркхем, а теперь Ариадна не желала даже пальцем своим наманикюренным пошевелить.

Куда подевалась преданность? Что стало с чувством долга? Наоми догадывалась, что агентство отдавало все свои силы более молодым клиентам, так называемым «супермоделям», которые, как писали в журналах, за сумму менее ста тысяч долларов и с постели не вставали. Ха! При том, как Наоми себя чувствовала, она вообще не поднимется с постели. Никогда!

О, что же делать, что делать? Надо разработать новый план. Чтобы избавиться от этого отвратительного шкафа, Наоми закрыла глаза, но ни одна мысль в голову не приходила.


Очень высокое, самодовольное здание «Глоуб Тауэр», воздвигнутое на северном берегу коричневой Темзы, являло собой памятник собственническому тщеславию. Это была одна из тех стеклянных построек восьмидесятых годов, которые кажутся вывернутыми наизнанку: внутри они наполнены свежим воздухом, солнцем и зеленью, а все их жизненно важные органы выставлены наружу.

Здесь работали лучшие умы британской журналистики, и в их числе — Элейн Шарп. Как раз сейчас она входила в здание, вынужденная нарушить свои планы из-за внеочередного совещания. Стуча каблуками, она прошествовала через просторный, отделанный мрамором вестибюль, игнорируя посыльных в форменных пиджаках, не обращая внимания на основателя газеты, отлитого из бронзы и установленного на постамент среди пальм в горшках.

Она была, мягко говоря, недовольна. День, и без того начавшийся неудачно, становился все хуже. Ну, и как она сможет написать эту чертову колонку, если ей придется сидеть на совещании, внезапно созванном по прихоти большого белого вождя? Господи, если так пойдет, у нее даже не будет времени нормально пообедать, ей придется довольствоваться буфетным сандвичем — какой-нибудь неудачной комбинацией тунца с консервированной кукурузой или творога с изюмом. И к тому же в этом костюме она не сможет позволить себе ни капли алкоголя.

— Ну давай же, давай, — подгоняла она лифт, который своей медлительностью приводил ее в бешенство.

Наконец одна из кабинок лифта пошла вниз, остановившись по дороге три-четыре раза, собирая пассажиров (наверно, всякую мелкую сошку, посыльных и тому подобное — а эти бездельники могли бы, между прочим, и пешочком пройтись).

И к тому времени, когда из подошедшего наконец лифта стали выходить пассажиры, Элейн Шарп была крайне рассержена. Однако ей пришлось сменить хмурый взгляд на натянутую улыбку, когда среди выходящих показалась одетая в «Армани» Пэтти Хендерсон — старший редактор.