– Покои Пафнутия наверху.

Гость, хорошенько потопав ногами, поднялся по застилающей лестницу кошме, свернул в темный коридор, постучал в крайнюю дверь, толкнул:

– Дозволь побеспокоить, святой отец?

Сидящий у окна за книгой священник оглянулся, прищурился, и глаза его тут же округлились:

– Гришка? Отрепьев? Вот так нежданность!

Пафнутий поднялся навстречу. За минувшие годы он ощутимо заматерел: взгляд стал суровым и надменным, в рыжую бороду пробралась проседь, тонкое дешевенькое англицкое сукно на его рясе сменилось толстым и лоснящимся индийским материалом, на груди появилось увесистое серебряное с эмалью распятие, на куколе красовалась золотая вышивка. И обниматься с гостем он даже не подумал – протянул руку для поцелуя.

Григорий послушно приложился губами к дряблому запястью и уже в который раз за сегодня повторил:

– У меня для тебя письмо от моей сестры Ксении.

– Да уж, доля ей досталась тяжкая и несправедливая, – поморщился архимандрит. – Я много молился о ее судьбе и за спасение души…

Он принял от Отрепьева туго скрученный сверток, порвал навощенную крапивную нить, развернул лист новгородской выбеленной бумаги. Погрузился в чтение. И чем дальше читал, тем сильнее округлялись его глаза и поднимались на лоб брови. В конце концов, священник не выдержал:

– Да она что думает, в государевом архиве разгуливать могут все кому не лень?! Что тамо каждому любопытному обыски для чтения запросто раздают?! – Святой отец недовольно фыркнул и вернулся к столу, сунул прочитанный свиток краешком в пламя свечи, дал полыхнуть, а потом бросил в медное блюдце для огарков.

– Моя сестра, отец Пафнутий, тебя всегда помнила, для твоего блага всячески старалась! – горько посетовал Григорий. – Из глуши и небытия вытащила, в архимандриты возвела, а ты…

– Не надо мне напоминать о милостях божьих, мою судьбу определивших! – резко ответил ему Пафнутий. – Я и сам хорошо ведаю, кому чем обязан и перед кем в долгу вечном остаюсь! Ксения моя дщерь духовная, и люблю я ее не меньше тебя. Посему умолкни, раб божий, и не мешай мне думать.

Гонец ссыльной крамольницы прикусил губу. Архимандрит же покачал головой, пригладил бороду, задумчиво посмотрел в двойное слюдяное окно, пробитое в толстой стене. Повернулся к гостю, склонил голову набок. Опять пригладил бороду и спросил:

– Помнится, почерк у тебя был красивый на загляденье?

– Не без этого, – со скрытой гордостью кивнул Отрепьев.

– Тогда так… – Архимандрит прошел к стоящему у стены сундуку, поднял крышку, немного порылся, достал черную рясу и бросил Григорию: – Переодевайся! Послужишь пару месяцев делу святой Церкви. Будут спрашивать – скажешь, что ты послушник в Оборенской обители али еще какой, коли иное место знаешь. Главное, чтобы подальше оно было и никого из тамошних иноков в Москву случайно не занесло.

– Оборенской… – послушно повторил Отрепьев.

– Там и постриг принимал.

– …постриг принимал, – эхом отозвался Гришка.

– Прислал тебя игумен за правлеными богослужебными книгами.

– …книгами…

– Над тем и трудишься.

– …тружусь…

* * *

И два долгих месяца переодевшийся в монаха беглый писарь старательно корпел над книгами, переписывая одобренные патриархом требники и псалтыри на чистые страницы.

В начале мая Пафнутий, отправляясь на торжественное богослужение, прихватил с собою две из сделанных Отрепьевым книг и после молитвенного стояния показал патриарху:

– Глянь, отче, каковой чистописец у нас в обители завелся, – раскрыл он один из томов. – Не пишет, а ровно песню из завитков выводит! Вестимо, кабы твои бумаги так составляли, смотрелись бы они куда лучше прежнего!

– И правда, славный писец, – согласился Иов. – Пусть старается.

На сем их разговор окончился.

Архимандрит отступил, но не сдался. Спустя две недели он вызвал к себе Отрепьева и посадил переписывать собственноручно сделанную «Похвалу московским чудотворцам». И сразу предупредил:

– Станут спрашивать, скажешь – сам сочинил, по воле своей и разумению!

И в конце мая положил свиток Иову на стол:

– Ты глянь, отче, чего чистописец наш начертал! Умен молодец, образован да старателен. Я так мыслю, полезен может зело оказаться. Хочу при себе удержать.

Престарелый патриарх, развернув грамоту, пробежал глазами, удивленно вскинул брови:

– Сколько лет чернецу?

– Двадцать пять.

– Разумен не по годам, прямо диво. Надо бы к нему присмотреться.

На том закончился второй разговор.

Терпеливый Пафнутий выдержал ровно месяц и поклонился патриарху снова:

– Дозволь, отче, чистописца мого в диаконы рукоположить? Зело полезен в делах моих, книги богослужебные наперечет ведает, исправления твои помнит, пишет бойко и красиво, умен на изумление. Каноны святым так сочиняет, душа от них поет просто!

– Коли так, дозволяю, – снисходительно согласился Иов. – И пришли мне каноны сии почитать, раз уж так хороши.

Отослав грамоты главе православной веры, архимандрит опять затаился на несколько недель. Но увы – по своей воле патриарх так и не вспомнил о многообещающем писаре. Пришлось идти к нему снова, в этот раз прихватив Гришку с собой.

Архимандрит выбрал нужный момент утром, якобы встревожившись о нехватке чернил в типографии, заодно уточнил возможность замены кожаных переплетов на деревянные, более прочные, а уже затем между делом обмолвился:

– Ты ведь ныне на заседание Боярской думы направляешься, святитель? Возьми с собой писаря моего, диакона Григория. Строчит бойко, красиво и чисто, сообразителен, набожен и честен. Вдруг пригодится?

– Это тот, каковой каноны и похвалы столь изящно сочиняет? – прищурился на склонившего голову монаха патриарх. – Ну что же, пусть сходит. Мои чернецы иной раз за боярами кричащими не поспевают. Может статься, три пера лучше двух окажутся.

– Благодарю за доверие, святитель, – низко поклонился Отрепьев.

Пафнутий быстро шепнул ему на ухо:

– Теперь все от тебя зависит…

Бывалый писец не подкачал. После заседания самолично свел три записи в общий, верный протокол, каковой, исполненный с торжественными завитками и буквицами, вечером передал для осмысливания святителю Иову. За что был похвален и оставлен в патриаршей свите.

– Ты, главное, не спеши, – предупредил Гришку на прощание архимандрит. – Дай всем привыкнуть, что ты доверенный секретарь Иова. Пусть знают, что ты от его имени говоришь и его поручения исполняешь. А уж потом…

Отрепьев кивнул, и полных два месяца тихой тенью ходил за патриархом. В Боярскую думу и на Соборы, к государю и на службы, на проповеди и пиры. Всегда трезвый и старательный, с чернильницей на поясе и стопкой бумаги в перекинутой через плечо сумке, всегда готовый записать каждое слово святителя, а вечером молча кладущий на его стол украшенную буквицей, завитушками и росчерками роспись случившихся за день событий.


Лишь семнадцатого октября Григорий Отрепьев зашел в государев архив и показал стряпчему листок с тремя строчками текста и патриаршей печатью:

– Святитель желает ознакомиться с Угличским обыском по поводу смерти Дмитрия Ивановича, – сказал он.

– Чего это вдруг про него вспомнили? – недовольно зачесал в ухе архивный служка.

– Патриарх обмысливает его канонизацию, – заученно ответил диакон.

– Так ведь самоубийцев нельзя!

– Для сих ответов дело со всей тщательностью изучить и надобно, – спокойно возразил Григорий.

Стряпчий тяжело вздохнул, взял масляную лампаду и отправился за дверь во чрево просторных срубов. Не было его очень долго, чуть ли не целый час. Наконец слуга вернулся, неся в руках явно увесистый холщовый мешок, тяжело водрузил на стол, развязал затяжной узел и показал желтый бумажный «столбец»: длинный-длинный свиток в половину обхвата толщиной.

– Вот он… – Мужчина завязал мешок и кивнул патриаршему диакону: – Забирай.

В «Угличском обыске» оказалось не меньше полпуда весу, а уж размер – за пазухой точно не унесешь и в тайном уголке не почитаешь. Поэтому свою добычу Отрепьев отнес в келью архимандрита Пафнутия. Там сообщники водрузили его на стол и весь остаток дня перематывали на начало. Столбец оказался свернут конечными строками наружу – вестимо, как на Священном Соборе его дочитали, так и оставили. В длину же свиток составлял, пожалуй, саженей пятьдесят. А может, и более.

Но зато, когда архимандрит Пафнутий и диакон Отрепьев начали читать следственное дело сначала…

– Святые угодники и кабаний клык мне в задницу! – смачно выругался Гришка. – Вот это да!

Он покосился на архимандрита, решительно оторвал первые полторы сажени свитка, смотал и спрятал в писарскую сумку. И принялся перематывать следственное дело обратно на конец.


Восемь дней мешок со «столбцом» лежал у Пафнутия под кроватью – вернуть его сразу было бы слишком подозрительно. На девятый Отрепьев отнес «Угличский обыск» обратно в архив.

– Чего решили? – спросил служка, развязывая мешок.

Патриарший диакон с полным безразличием пожал плечами.

– А почему столбец не перемотан?

– Каким получил, таким и возвертаю! – мстительно ответил Отрепьев.

Служка что-то недовольно буркнул и унес дело в темноту.

Гришка мог поклясться, что перематывать огромный свиток стряпчий не станет. Кому захочется добровольно заниматься столь муторным делом? А значит, пропажи части документа никто не заметит. Это радовало. Отрепьеву очень не хотелось, чтобы кто-то поднимал тревогу и объявлял его в розыск. Он нутром чуял, что путешествовать предстоит еще много и долго.

* * *

Второго ноября тысяча шестисотого года таинственный инок, явившийся в Москву из неведомой глухомани и совершивший невероятную, непостижимую карьеру, всего за девять месяцев вознесясь из безымянных писарей в личные секретари патриарха; монах, коего по уму и прилежанию уже прочили в самые молодые митрополиты в истории – сей чернец внезапно исчез, не оставив после себя никаких следов и объяснений. Вечером в трапезной откушал, а на рассвете даже мятой постели после него не нашлось. Чисто испарился! Как никогда и не было…