Дав справить нужду, Ксению снова закинули в телегу и двинулись дальше.

Ввечеру возок закатился на постоялый двор. Лошадь выпрягли, вычистили и напоили, задали ей душистого ароматного сена. Служивые по одному сходили в дом, вернувшись пахнущими жареным мясом и брагой и завалились спать в телегу, по сторонам от женщины, крепко поджав ее своими телами.

На рассвете мужчины поднялись, запрягли сонную, вяло помахивающую хвостом лошадь. Чернобородый сходил к бочке с водой, что грелась для скота, зачерпнул ковшом, вернулся, выдернул тряпье у Ксении изо рта, протянул корец:

– Пей!

– Что с моими детьми?! – тут же выкрикнула женщина.

– Не боись, про них не забыли, – хмыкнул мужчина. – Пить станешь али нет?

– Кто вы такие? Что вам нужно?

– Царские приставы мы, крамольницу в ссылку везем, – ответил седобородый, взял Ксению за шиворот и потянул к себе, затем вверх, помогая сесть, и добавил: – Ты вот что, ведьма. Хочешь пей, хочешь не пей, мы тебя уговаривать не станем. Государю нашему, чем быстрее вы перемрете, тем лучше. Мы с Мамлюком просто греха на душу брать не желаем, специально тебя морить. Однако же ехать пора.

– М-м? – Чернобородый вопросительно поднес ковш к ее губам.

Ксения припала к его краю губами и выпила почти половину, прежде чем оторвалась и перевела дух. Мамлюк тут же выплеснул оставшуюся воду и полез на облучок.

– Но-но, пошла! – тряхнул вожжами седобородый пристав, а его напарник обернулся к пленнице и посетовал: – Кляп забыл воткнуть… Или орать не станешь?

– Не стану, – пообещала женщина и негромко взмолилась: – Какая хоть вина на мне, служивые, скажите?! За что повязали?

– А пес его знает, – пожал плечами седобородый. – Мы люди подневольные. Нам велено, мы везем.

– Нечто и вовсе ничего не ведаете? Не спросили, не слышали, не обмолвился никто, когда хватать приказывал? Ну, хоть полусловом намекните, служивые!

– Был бы человек, вина найдется. – Телега выкатилась с постоялого двора на дорогу. – Чего-нибудь придумают. Наше дело исполнять, а не спрашивать.

– Мой муж, Федор Никитич, людей служивых всегда привечал, уважал, помогал, как мог, – припомнила Ксения. – Нечто вы совсем уж добра не помните? Еще вечор сказывал мне, как вы кровь за нас проливаете, ночную службу несете, в походы дальние ходите, и потому вас чтить надобно, одаривать. Ан вы, оказывается, вон какие…

– Ты чего, дура совсем?! – не выдержав, обернулся чернобородый. – Твой муж покойному государю брат! Какая тебе еще вина надобна?!

– Но он же по женской линии брат. А она не считается.

– А царь Борис по какой?

– Ох, мамочки… – Ксения все вдруг разом поняла и зажмурилась, откинув голову назад. – Ну конечно! Как же мы сами о сем не подумали…

Боярский сын Борис Федорович из рода Годуновых не имел совершенно никаких прав на трон по мужской линии, ибо даже отдаленно никак не относился к потомкам Ярослава Всеволодовича. Но он также не имел прав на царский венец и по женской линии, ибо был просто братом царицы. Для государя Федора Ивановича можно сказать – просто рядом посидел. И все же вступил на престол, как ближний родственник усопшего царя по женской линии. Зато вот в жилах братьев Захарьиных текла одна с царем Федором кровь: кровь их общего деда Романа, отца царицы Анастасии и Никиты Романовича. И потому Федор Никитич имел на голову больше прав на престол, нежели Бориска Годунов. И даже дети Федора Никитича тоже имели больше прав на царствие, нежели Годунов!

Ее, Ксении, дети!!!

Мимолетная оговорка пристава обрела новый, ужасающий смысл. Самозваный государь и вправду очень хотел, чтобы весь род Захарьиных исчез с лица земли. Чтобы сгинули все. Все! И ее муж, и она сама, и ее дети…

Ксения упала на бок и громко завыла от смертного, бессильного ужаса.

Где-то там, по какой-то из холодных тряских дорог ее несчастных, ничего не понимающих малышей, совсем еще крошек, точно так же увозили на телеге, связанных и одетых в то, в чем повязали, не кормя и не давая постели. Увозили, чтобы уморить, истребить. Чтобы избавиться от всех потомков боярского сына Романа раз и навсегда. Ибо пока жив хоть кто-то из них, роду Годуновых на троне не утвердиться!

– Заткнуть ее? – спросил чернобородый.

– Оставь, – махнул рукой его старший напарник. – Пусть выплачется.

Больше всего Ксении сейчас хотелось умереть – избавиться от обрушившейся беды, сбежав от нее в небытие. Поэтому женщина спокойно приняла то, что ее не кормят вовсе, а поят раз в два дня. Но уже на второй вечер телега прикатила в Дмитров, где пленницу затащили на стоящий на берегу большой, шагов двадцати в длину, струг с крытым носом. Туда, в крохотную носовую каморку из теса, с банным ушатом вместо отхожего места, пленницу и сунули, наконец-то освободив от веревок.

Здесь, погребенная заживо, Ксения впервые избавилась от желания умереть. Вместо мечты о смерти у нее появилось желание отомстить. Заставить самозваного царя Бориску Годунова заплатить за свою подлость самую страшную цену, которой она только сможет добиться! У женщины теперь имелось очень много времени – и она все время думала только об одном: как истребить Годуновых?

В носовой конуре не имелось окон. Женщина не знала, день стоит снаружи или ночь, сколько там прошло дней, месяцев или, может быть, даже лет. Иногда ей приносили миску с кашей, кулешом или просто бросали несколько печеных репок, время от времени оставляли кувшин с хмельной бражкой или разведенным медом. Вестимо, кто-то готовил еду для команды корабля, и ее кормили так же, как и всех прочих. А однажды струг вдруг закачался. То ли наконец-то случился ледоход, и суденышко спустили на воду, то ли приставам пришло новое наставление, и «крамольницу» повезли подальше от Москвы.

Как долго качало Ксению, она не знала. Женщина измеряла свою жизнь от еды до еды, да и то сбилась со счета на третьем десятке. А кормили ее дважды в день, или один раз, или вовсе только тогда, когда вспоминали – откуда же пленнице знать?

Но однажды в открывшуюся дверь вместо обычной деревянной миски с кашей или похлебкой крикнули: «Вылазь!» – и посторонились, оставляя вход открытым.

«Вылазь» – оказалось самым правильным словом. Проведя неведомо сколько времени в конуре, в которой можно выпрямиться только лежа, Ксения почти совершенно разучилась ходить и подниматься во весь рост, ее ноги ослабли до невероятности, глаза совершенно отвыкли от света. Со струга на берег приставы вынесли сгорбленное, бледное, дурно пахнущее, тщедушное тельце со слезящимися глазами, одетое в нечто мятое, драное, серое и свалявшееся, в чем невозможно было узнать роскошное одеяние знатной боярыни. Тельце покачивалось, семенило и водило носом. Вдруг остановилось и просипело:

– Нечто здесь уже лето?

И встречающие корабль послушницы испуганно закрестились.


Онежский скит Толвуя, потерявшийся среди растущих на берегу огромного Онежского озера лесов, вселил ужас не столько в душу сосланной сюда крамольницы, сколько в сердца назначенных для ее охраны приставов. К Толвуе не вело никаких дорог, ибо ближайшее жилье находилось неведомо где, вокруг Толвуи не стояло стен, ибо никто, кроме медведей или волков, сюда не захаживал, в Толвуе не имелось ни постоялых дворов, ни кабаков, ни даже лавок, ибо здесь обитало всего полтора десятка послушниц да пятеро мужиков разного возраста на двух приписанных к обители дворах. Пять домов, три сарая, два поклонных креста, одна церковь, баня, погреб и ледник – да непролазные леса вокруг.

И что тут делать день за днем двум оторванным от семей, взрослым служивым людям?

Боярскую дочь Ксению, жену Захарьину, сия дикая безлюдная глухомань тоже должна была напугать… Но не напугала. Ибо здесь была баня, здесь был свет, простор, запахи, звуки, ветра, трава, пение птиц! Здесь было куда ходить, чем дышать, на что смотреть. Даже специально срубленная для преступницы, особо тесная келья не вызвала у нее ничего, кроме спокойной благостной улыбки. Два шага в ширину, пять шагов в длину – зато здесь можно выпрямиться во весь рост! Что еще надобно человеку для счастья?

Ксения весь остаток дня просидела на солнце под слабо шелестящими и невероятно ароматными, мерно качающимися соснами, потом отмылась в бане, переодевшись в принесенную трудницами рубаху из грубого и серого домотканого полотна, спокойно выспалась на мягком травяном тюфяке, укрывшись каким-то старым суконным полотнищем, утром вместе со всеми поела разваренной сечки с медом, запив угощение ключевой водой, и когда к полудню приставы отвели ее к матери-игуменье и объявили о повелении государя постричь воровку в монахини – женщина потупила глаза и смиренно ответила: «Да…» – уже к вечеру обратившись из боярской дочери Ксении, в замужестве Захарьиной, в тихую серую послушницу без роду и племени с обыденным именем Марфа.


Больше полумесяца тихая и незаметная Марфа училась снова ходить, снова выпрямляться во весь рост и разворачивать плечи, смотреть по сторонам без опасливого прищура. Просто дышать полной грудью, не боясь закашляться от спертого воздуха. Она посещала заутрени, вечерни и обедни, а после них шла к берегу озера и смотрела на волны, наслаждаясь свежестью и прохладой, внимая шелесту волн.

В один из таких часов к берегу причалила пахнущая водорослями и солью лодка, с нее шагнул на крупную влажную гальку смуглый лохматый рыбак с выцветшей бородой, впалыми щеками, с таким же изможденным, тощим телом. На теле висела опоясанная веревкой рубаха, в точности цвета бороды, и парусиновые штаны, отличные лишь тем, что местами были мокрые, а местами обляпаны чешуей.

– Доброго тебе дня, матушка! – перекрестившись, поклонился гость. – Благослови меня, ибо я грешен!

– Господь любит тебя, внук Божий! – ответила Марфа. – Он благословляет твой труд, твою лодку и твою семью!

– Благодарю, матушка! – распрямился рыбак и снял с носа лодки большущего, полупудового сига. – Сегодня ко мне в сети попалась настоящая царь-рыба, матушка! Порадуй себя, купи сего красавца себе на ужин. Лучшей рыбы в мире не сыщешь, клянусь крестом всемогущего Похвиста! Станешь кушать и меня добрым словом поминать!