– Я желаю увидеть ее своей женою, что бы то ни случилось, Петр Иванович! – горячо ответил князь Шуйский. – Хоть в царствии, хоть в изгнании, хоть в богатстве, хоть в бедности!

– Докажи! – повернул голову к нему хозяин подворья. – Я, Василий Иванович, никогда о сем не говорил, не вспоминал, от дома своего тебе не отказывал, но раз уж ты сам начал сей разговор, то давай скажем прямо. Я есмь первый слуга царя, ты есть открытый изменник, желающий государя Бориса Федоровича низвергнуть. Наша дружба крепка, и твои частые визиты в мой дом уже давно вызывают непонимание при дворе, разные подозрения и шепотки за спиной. Посему узел сей гордиев нам надлежит решительно разрубить. Либо ты, княже, подписывай грамоту с присягой на верность царю Борису Федоровичу, и тогда я с радостью стану привечать тебя хоть каждый день, поклянусь на кресте и огне отдать свою дочь за тебя замуж и разрешу тебе и впредь с нею встречаться… Под приглядом нянек и холопов конечно же! Либо… Либо дружить с крамольником я более ужо не смогу, и о дочери моей тебе придется позабыть, пока вся смута нынешняя не уляжется.

Петр Иванович глубоко вздохнул и положил ладонь на плечо сразу задумавшемуся гостю:

– Ты знаешь, Василий Иванович, как ты мне люб. Тянул я со всем этим, сколько мог. Но мы с тобой люди чести, и оба понимаем, что означает клятва верности. Нельзя одновременно быть честным слугой государя и лучшим другом его врага. Надобно определяться.

– Я понимаю… – негромко ответил князь Шуйский, крепко взявшись за перила и подняв лицо к совсем уже темному небу.

В жизни каждого мужчины наступает час, когда ему надлежит выбирать, что для него важнее: обладать всем миром либо обладать любимой женщиной.

Князь Василий Шуйский сделал сей выбор уже достаточно давно, еще минувшим летом.

Теперь ему осталось лишь признаться в нем всем остальным…

– Да будет так! – сказал он ночным небесам.


Важное известие Петр Иванович сообщил государю наедине, переходя вместе с ним из Думной палаты в покои женской половины. Патриарх со свитой к сему моменту уже удалился к себе в Чудов монастырь, дьяки разошлись обедать, дворцовая свита еще не собралась. В этот миг воевода и озвучил заветные слова:

– Князь Шуйский согласен!

– На что? – уточнил Борис Годунов, резко замедлив шаг.

– Он подпишет шертную грамоту[14].

– Чего Василий Иванович требует взамен?

– Право жениться, когда захочет и по своему выбору.

– Отлично! – тихо рассмеялся царь. – Твоя дочь ухитрилась сотворить то, что было не по силам целой армии. Она привела к повиновению весь род князей Шуйских! Держи его и дальше в сей сладкой тюрьме, Петр Иванович, а свадьбу Марии мы как-нибудь оттянем. Получается, с главной опасностью мы справились… Теперь нужно избавиться от второстепенной. У меня есть к тебе поручение, княже. Очень важное, но при том и весьма прибыльное…


15 апреля 1599 года

Москва, подворье боярских детей Захарьиных

Пирушка, затеянная Федором Никитичем для московских боярских детей, завершилась в ранние сумерки. Остепенившийся, женатый человек, боярский сын уже не закатывал многодневных гуляний, и потому гостей следовало отпускать засветло. А поскольку веселились ныне люди молодые, то и традиционную прощальную чашу они выпивали с посоха хозяина. Сиречь, уже на крыльце гость брал в руку посох и держал – если мог – вертикально. На навершие посоха ставился небольшой серебряный кубок, в который слуга наливал светлое немецкое вино.

Коли боярин удерживал посох и не ронял кубка, то он с гордостью выпивал «посошок» за здоровье хозяев, обнимал Федора Никитича, целовал хозяйку и уходил вниз по ступеням. Если ронял, то к хозяину и его супруге он уже не допускался, и под общий хохот слуги уводили бедолагу в дом, в верхние горницы – баиньки. Таковой гость считался слишком пьяным, чтобы отпускать его в дорогу.

Древняя традиция жутко злила боярского сына Захарьина – и нравилась его супруге. Не из-за поцелуев, нет. Веселила нервозность мужа. Ревнует – значит любит.

Вот и на этот раз, едва они поднялись в свою опочивальню, Федор Никитич угрюмо спросил:

– Губы не болят?

– Но ведь ты же их исцелишь, любый мой? – Ксения закинула руки за шею своего единственного ненаглядного мужчины. – Али я не по твоей воле с угощением старалась, гостей привечала? Вот скажи, счастье мое, отчего ты каждую неделю бояр знакомых и незнакомых за свой стол зовешь, пиры закатываешь, тосты за меня и служивый люд поднимаешь, коли опосля сам же недоволен оказываешься?

– Да нехорошо как-то… – пожал плечами Федор Никитич. – Мы с тобой счастливы, покойны, жизнью и достатком наслаждаемся, а они службу несут, ночами не спят, кровь проливают. Надобно им за тягости сии хоть чем-то отплатить. Хоть кубок вина поднести да яствами вкусными накормить.

– Коли тебя совесть так мучает, сокол мой ясный, отчего просто вклад в монастырь не сделать, молебен за них в церкви не заказать?

– А что боярам проку от вкладов сих да молебнов? – усмехнулся Федор Никитич, приглаживая ладонью ее пряди. – Вот выпить хорошо у друга своего да закусить вдосталь – вот это совсем другое дело!

– Да бабу красивую поцеловать, – не утерпев, добавила Ксения.

– Ты вызываешь в них зависть вместо благодарности, – прошептал Федор Никитич, и губы его коснулись кожи любимой, короткая жесткая борода защекотала шею. – Лютую, невыносимую зависть…

– Тебе так нужна их благодарность? – Женщина самим сердцем ощутила страсть своего мужа, и от него, изнутри, по телу потекла волна предательской теплой слабости.

– Надобно, чтобы не забывали в Москве Захарьиных… – Сильные ладони сжали ее грудь, губы добрались до шеи, целуя с такой яростью… Что как бы поутру не осталось следов…

– Ну, поцелуев моих они точно не забудут, – подбросила еще охапку хвороста в огонь ревности женщина и, похоже, переборщила: супруг зарычал, поднял ее за бока, опрокинул на стоящие под окном скамьи, грубо задрал платье и нижние юбки.

– Федя, ты чего?.. – уже по-настоящему испугалась женщина.

Боярин не ответил, а уже через миг ее всю пронзило сладкой болью. Мужнина ревность, ярость, страсть ворвались в женское тело, пронзив, казалось, насквозь – поглощая, покоряя, заливая нестерпимым огнем сладострастия, кружащего голову и смывающего разум. Ксения закружилась в этом жарком водовороте, то утопая, то взмывая ввысь, взрываясь вспышками наслаждения, теряя силы и снова вспыхивая огнем.

Муж зарычал, рывком выпрямился, словно скрученный судорогой, резко выдохнул и наклонился вниз. Посмотрел в ее лицо и наконец-то, впервые за вечер, поцеловал в губы.

– Ты мой лев, ты мой зверь… – Ксения запустила пальцы в его короткие волосы. – Ты мой единственный и неповторимый. Ты мой любимый, ты самый лучший на всем белом свете! В этом мире некому сравниться с тобой. Ты, и только ты! Мы всегда будем вместе, до самого последнего вздоха, и пусть весь мир завидует нашему счастью!

Супруг улыбнулся, поцеловал ее снова и поднялся. Женщина тоже встала, оправила юбки, одернула платье, направилась к дверям.

– Ты куда?! – ревниво спросил Федор Никитич.

– Детей перед сном поцеловать, спокойной ночи пожелать, – оглянулась Ксения. – Они и без того с няньками больше времени проводят, нежели с нами. Ты ложись, я скоро.

Когда женщина вернулась, ее супруг уже спал, бормоча во сне что-то неразборчивое и мелко вздрагивая.

– Притомился… – слабо улыбнулась его супруга. – А я-то мыслила, с новыми силами дожидаешься!

Но звать дворовых девок, дабы разоблачили ко сну, Ксения все равно не стала – слишком много суеты. Разделась сама, оставив вельветовый сарафан и юбки на лавке, и нырнула в перину, к горячему мужу под одеяло.

Женщина только-только начала проваливаться в дрему, когда за окном вдруг послышался громкий крик, затем стук и ругань. И тут же сразу воплей стало неожиданно много, двор наполнился треском, звоном, грохотом, за двойной слюдой появились алые отблески факелов.

– Что там происходит? – почти одновременно сели в постели супруги.

– Я пойду посмотрю… – Федор Никитич торопливо натянул штаны, сапоги, опоясался, вышел за дверь.

Ксения чуть выждала – однако шум не только не затих, но и явственно усилился.

Женщина тоже поднялась и, благо платье лежало здесь, оделась, толкнула дверь, выходя в комнату для прислуги – и тут вдруг дверь буквально разлетелась, в горницу ворвалось какое-то бородатое мужичье с факелами, кинулись прямо на нее:

– Держи ведьму!!! Вяжи ее, вяжи!

Ксению сбили на пол, задавили множеством тел, замотали веревками, поволокли наружу. На лестнице она услышала жалобный крик своих детей:

– Ма-ама! Мамочка-а-а!!! Мама-а-а-а!!!

– Таня! Миша! – Женщина извернулась, что было сил, забилась, пытаясь вырваться, брыкнулась. – Дети!!!

Ее несколько раз пнули ногами, набили в рот каких-то тряпок и поволокли вниз, во дворе грубо зашвырнули в розвальни, лицом в колючую солому. И отсюда, ничего не видя, она снова услышала плач и жалобные крики своих малышей. Но теперь Ксения не могла уже ни ответить им, ни даже пошевелиться.

В таком положении она провела, наверное, вечность. Потом сани куда-то поехали, и уже на рассвете женщину переложили в телегу, накрыли рогожей, повезли дальше. Несколько часов она тряслась на жестких досках, потом кто-то из разбойников вспомнил, что она тоже человек. Ксению достали, оттащили с дороги к кустам.

– Садись давай, – предложил чернобородый мужик с серым морщинистым лицом. – Опорожнись. А то обгадишься в возке, всю дорогу вонять будешь.

Судя по добротному коричневому кафтану с овчинным воротом, лисьей шапке и широкому поясу с двумя ножами, сумкой и саблей, это был человек служивый, невысокого места. Либо холоп, либо боярский сын, по нищете холопа не имеющий. Второй душегуб выглядел похоже, разве токмо кафтан носил заячий да шапку из горностая, а борода, длинная и узкая, была русой с проседью.