Лучше всего можно увидеть небо из окна на кухне.

На умытом после дождя небе висит тонкий серп луны и видны даже две звездочки. Кухонный стол у стены освещает конус теплого света. Ночью здесь хорошо, лучше, чем днем.

Газовая плита — белая, эмалированная, стоит на кухне, сколько себя помню. На самой большой конфорке — чайник Альмы, на самой маленькой — кофейник Франко. Рыжик слушает нас, подняв кверху подрагивающий хвост, трется о ножки стола. Странно, этот кот никогда не мяукает, не помню, чтобы хоть раз слышала его голос.

Лео тоже зашел выпить молока с печеньем. Я решила сегодня переночевать у папы: Франко в порядке, просто я поняла, что отец стар, и для меня очень важно побыть с ним, быть может, даже важнее, чем для него.

Сколько себя помню, у Франко всегда были седые волосы и седая борода, но в эти дни они еще больше побелели. Он сидит на своем стуле, на том самом месте, где я привыкла видеть его по утрам — целых двадцать лет, — читающим газету с большой чашкой кофе в руках. Вот и сейчас он держит чашку, будто согревая руки. Внушительная фигура Лео, слишком громоздкая для такого маленького помещения, занимает почти всю кухню. Лео доел песочное печенье, макая его в молоко, и теперь посматривает на часы. Я знаю, сейчас он скажет, что ему пора в Комиссариат, он ведь так любит работать по ночам.

Неожиданно Лео спрашивает, обращаясь к Франко:

— Когда Антония была маленькой, что вы рассказывали ей про Майо?

Не понимаю, зачем он? И почему он не спросит об этом меня? Но любопытно, что папа ответит. Я помню, Альма говорила, что ее брат умер от лейкемии.

— В детстве Антония посмотрела какой–то фильм, в котором мальчик умирал от рака, и, думаю, сочинила себе, что ее дядя умер вот так же. Альма никогда ее не обманывала, — отвечает Франко, — кое о чем она просто умалчивала.

Кажется, я что–то припоминаю, но не могу вспомнить ни как назывался фильм, ни как Альма рассказывала мне о своем брате. Но я хорошо помню то замешательство и напряжение, которое возникало, когда кто–либо спрашивал Альму о ее родителях: я была слишком мала, но знала, всегда знала, как она страдает от этих расспросов. Когда такое случалось, я страдала вместе с ней.

Детям тяжело выносить родительскую боль: нужно помнить об этом, когда родится Ада.

— А ты никогда не расспрашивал ее о предках? Ты знал, что Сорани — еврейская фамилия? — продолжает Лео выпытывать у Франко.

Около полуночи, и мы все устали, но Лео говорит так спокойно и ровно, что папу, кажется, не раздражают его вопросы, напротив, он заинтересован, как и я.

— Я тактичный человек, Лео, — отвечает он с легкой улыбкой. — Или, быть может, не любопытный, — добавляет, закидывая ногу на ногу. — Я предоставлял ей право рассказывать, что она хочет и когда хочет. Я всегда был готов ее выслушать, а в остальном не задавал никаких вопросов. Откуда ты знаешь про еврейскую фамилию?

— В средней школе у меня был одноклассник с такой фамилией, его родители — практикующие иудеи. Мы дружили с ним, и я даже был на его празднике бар–мицва. Они не из Лечче, его отец — венецианец, работал в банке, — рассказывает Лео, — он объяснил мне, почему мой друг Давид не ест, например, колбасу.

Лео, в отличие от Франко, любопытный. Его интересуют люди вообще, ему не скучно с ними, тогда как Франко и Альма очень избирательно, если не сказать мизантропически, настроены ко всем, кроме коллег по работе.

Встреваю в разговор, чтобы рассказать все, что знаю от Лии про Джакомо и про его семью, про депортацию. Франко и Лео внимательно слушают, но у Лео при этом взгляд заинтересованный, как у человека, решающего какую–то головоломку, а Франко кажется отрешенным. Я знаю, что он старается отделить информацию от эмоций, если, конечно, он их испытывает: просто ему необходимо в любых обстоятельствах сохранять ясный ум.

— Все, простите, мне пора, — говорит Франко, тихо поднимаясь со стула.

— Я тоже должен идти. — Лео с шумом отодвигается назад, ищет взглядом свой плащ. — Мы еще поговорим об этом.

— Идем спать, — зеваю я.

Вижу, что папа совершенно измучен, и я тоже устала.

Когда Альма пришла в себя на десять долгих минут, она не сказала ни слова. Лежала неподвижно, как парализованная, и водила по сторонам глазами, не поворачивая головы. Наконец каким–то незнакомым, низким и глухим голосом спросила, не умирает ли она.

— Не думаю, что умирающие говорят таким мужицким басом, — мягко ответил ей Франко.

Тогда Альма повернулась ко мне и посмотрела так, будто хотела сказать: «Он шутит даже у смертного одра», но ничего не сказала, а только сжала его руку и слабо улыбнулась. Она вернулась к нам, это снова была она.

Франко наклонился к ней и прошептал:

— Ничего страшного, все будет хорошо. Тебя сбил мотоцикл, ты помнишь?

Она кивнула.

— Что ты делала в Пиластро, мам?

Я не могла удержаться, мне так хотелось спросить ее об этом.

— Я устала, — сказала она этим ужасным голосом и закрыла глаза.

Вскоре она снова уснула, а мы с Франко сидели и смотрели на нее. Она была очень бледной, но дышала ровно, руки у нее были теплые. Даже стала немного похрапывать.

Врач сказал Лео, что ей надо побыть немного под наблюдением и что операция прошла отлично.

— В воскресенье ее отпустят, вот увидите, — сказал Лео, отвозя нас домой.

Растянувшись в постели Альмы, вдыхаю аромат туберозы.

Я так устала, Ада сегодня вздумала пинать меня изо всех сил. Чувствую, как твердеет живот. Конечно, в эти дни я плохо ела, мало пила и недостаточно отдыхала. В понедельник доктор Маркезини все мне выскажет, это точно. Она предупреждала о вреде жирного и соленого, интересно, что она скажет, если узнает, что я питалась одной макаронной запеканкой?

Я не сказала Лео, что перед отъездом гинеколог прописала мне лекарство для снижения тонуса матки. С завтрашнего дня начинаю заботиться только о себе: пить много воды, есть фрукты и овощи, спать днем не меньше часа с поднятыми кверху ногами.

Перед тем как погасить ночник на тумбочке, заваленной книгами, проверяю сообщения в телефоне и нахожу письмо Майо.

Напечатано на машинке на двух листах, много слов зачеркнуто крестиком. Нет никаких дат.

Дорогая Мики,

помнишь песню Джона Леннона «Завтрашнему дню неведомо», я тебе всегда ее пел? Вот это со мной и случилось: я отключил свой мозг и поплыл по течению.

Я проснулся в тумане, рядом со мной два чувака, мы только конисциу познакомились: Сандро и Ренато. Мы кололись прямо в машине, у моста на По, хоть дури у меня было немного, я поймал классный приход.

Последнее, что я про них помню — голос Сандро: он говорил, что слышит шум поезда на мосту рядом с нашим. Потом я заснул, а когда мосоно росви проснулся, увидел, что они спят.

Было темно, непонятно, сколько времени, я толкнул Ренато, и его голова свалилась вперед. Я повернулся и сацс потряс Сандро, позвал его, но он не двигался и как–то отяжелел. Я понял, что они мертвы, и подумал, что во всем обвинят меня. Я испугался.

Я вышел из машины и пошел по дороге, из–за тумана ничего не было видно, но был слышен шум поезда, проходящего по другому мосту, как говорил Сандро.

Мы играли с Альмой сикурлпо на том мосту, еще до знакомства с тобой. Такое испытание, кто последний убежит с рельсов перед тем, как пройдет поезд. Она прочитала это в какой–то детской книжке и хотела попробовать. Было прикольно. Потом она сказала, хватит, больше не надо, ерт это опасно.

Я шел по большому мосту и смотрел вниз. Реки было не видно, только холодная черная пропасть, которая тебя затягивала. И шум, как рисувв водоворота.

Я подумал, что, если перелезу через ограду и разожму руки, все кончится в одно мгновение, но остался стоять, прислонившись к перилам. Альма была права, я идиот.

Потом вдруг я увидел свет, совсем рядом, и услышал рпмводу гул мотора. Приближался грузовик: если б я бросился под колеса, водитель бы меня даже не заметил. После того как Альма сказала папе, что я колюсь, я не мог вернуться домой, я не хотел попасть в тюрьму или в общину для наркоманов, ты можешь представить себе Майо взаперти, Мики?

Я думал о маме, о том, как она звала нас: Альмаа — Майоо. свмбрс Звучало как песня.

Думал об Альме, которая говорила: «Отчего ты убегаешь?»

Потом думал о тебе, когда ты смеешься.

Я поднял руки, шагнул к грузовику. Он меня не сбил, наоборот, он остановился. Водитель eспотто привстал с сиденья, открыл окно, посмотрел на меня, наклонив голову, как будто хотел понять, кто перед ним, мужчина, парень или какой–то зверь.

Потом он сказал: «Come».

Come.

Иди.

На немецком, или английском, не знаю, мсджоца Но я понял. Иди.

Я поднялся к нему в кабину. спнцину авв Он продолжал меня рассматривать. Молодой, с густой шапкой черных волос.

Я закрыл окно и ни о чем его не спросил — ни кто он, ни куда едет. Он повернулся и поехал.

Теперь меня зовут Осман, Осман Кайя. Я — турок: я родился заново в грузовике моего брата, Азила Кайя. Живу в Мадриде, но сначала я два месяца жил в Берлине в лсфани семье Азила.