Я заметил Андрэ, что бульон недостаточно крепок. Старика это обидело.

– Что же тут можно поделать, – заворчал он. – Чего тут ждать, когда аренду едва платят, половина голубей убита прямо на голубятне, а во всей округе не найдешь и одного зайца? Когда все начинают охотиться и ловить силками, а портные и кузнецы гарцуют на лошадях со шпагами на боку в то время, как дворянство бежит или прячется в своих постелях, немудрено, что и бульон недостаточно крепок! Если вам угодно более крепкого бульона, то надо бы завести корову…

– Ну-ну! – перебил его я, хмурясь в свою очередь. – Что слышно о Бютоне?

– Вы говорите о капитане Бютоне? – с усмешкой спросил старый слуга. – Он теперь в Кагоре.

– А кто подвергся наказанию за… за разгром дома Сент-Алэ?

– Нынче никто не подвергается наказанию, – резко отвечал Андрэ. – Разве иногда повесят какого-нибудь мельника, да и то потому, что хлеб дорожает.

– Стало быть и Маленький Жан…

– Он уехал в Париж. Наверное он уже капитан или даже полковник.

И, выпалив в меня таким предположением, старик вышел из комнаты, оставив меня в ярости. Хотя я и не решался спрашивать его обо всем, одно мне непременно хотелось знать. Мне хотелось освободиться от мучившего меня страха.

Я где-то читал, что лихорадка выжигает любовь и что человек встает с одра болезни, поборов не только свою болезнь, но и страсть, с которой раньше не мог справиться. Но со мной этого не случилось. С тех пор, как Охватившее меня беспокойство стало принимать реальные формы, я то и дело видел перед собой на зеленом пологе кровати знакомое детское лицо – то заплаканное, то просто грустное, то призывавшее меня взглядом. Мысль о Денизе уже не покидала моего очнувшегося сознания.

На другой день, впрочем, это беспокойство было устранено.

Отец Бенедикт решился покончить с вопросом, от ответа на который он прежде намеренно уклонялся.

– А вы так и не спросите, что случилось после того, как вы упали, – заговорил он, слегка колеблясь. – Вы помните что-нибудь?

– Все помню, – со стоном отвечал я.

Он облегченно вздохнул. Кюре, кажется, опасался, что голова моя все еще не в порядке.

– А вы так ничего и не спросите?

– Да поймите наконец, могу ли я спрашивать? – сдавленно крикнул я.

Охваченный волнением, я было приподнялся со своей постели, но сейчас же вынужден был опуститься назад, не в силах побороть слабость.

– Разве вы не понимаете, что я не спрашивал оттого, что все еще надеялся? Но, раз вы заговорили, не мучьте меня больше… Скажите мне все, все…

– Я могу сообщить вам только хорошие вести, – весело промолвил кюре, желая, очевидно, рассеять мои опасения первыми же словами. – Самое худшее вы знаете. Бедный господин Гонто был убит на лестнице. Он был слишком стар и не мог спастись бегством. Остальные, вплоть до последнего слуги, бежали по крышам соседних домов.

– И спаслись?

– Да. Мятеж в городе бушевал несколько часов, но им удалось все-таки скрыться. Кажется, они совсем уехали отсюда.

– А вы знаете, где они теперь?

– Нет. Со времени беспорядков я не видел никого из них. Но, бывая то в одном доме, то в другом, слышал о них. В середине октября уехали и Гаринкуры. Маркиз де Сент-Алэ с семьей уехал, кажется, вместе с ними.

Последнее сообщение сняло камень с моей души, и некоторое время я лежал молча.

– Больше вы ничего не знаете? – наконец спросил я.

– Ничего.

Но и этого для меня было довольно.

В следующий раз кюре навестил меня лишь весной, я уже мог пройтись с ним по террасе. После этого я стал поправляться быстро, но замечал, что по мере того, как силы возвращались ко мне, настроение отца Бенедикта становилось все печальнее и печальнее. Лицо его приняло какое-то угрюмое выражение, и он большей частью молчал. Когда однажды я спросил, что с ним такое, он ответил, вздохнув:

– Плохо дело! Плохо! И я, прости Господи, виноват в этом!

– Кто же не виноват теперь?

– Но я-то должен был предвидеть! – упрекал он себя. – Я должен был знать, что первое, что Господь дарует человеку, это порядок. А нынче в Кагоре никакого суда не добьешься: старые чиновники перепуганы, старыми законами пренебрегают, никто не смеет напомнить должнику о его долге. Самое худшее, то, чего должен бояться даже арестант в тюрьме – это то, что о нем совсем забудут. Хорош порядок, когда везде я у всех оружие, и люди, неумеющие читать и писать, поучают грамотных, а те, кто не вносят налогов, присваивают себе имущество тех, кто аккуратно их платил. В городах голод, фермеры и крестьяне изводят дичь или сидят, сложа руки. Кто же в самом деле будет работать, когда люди не уверены в завтрашнем дне? Дома богатых людей стоят пустые, их слуги умирают с голоду.

– Ну, а свобода? – осторожно проговорил я. – Вы же сами однажды говорили, что за свободу придется заплатить кое-чем?

– Разве свобода заключается в том, чтобы производить беспорядок? – в сердцах отвечал он. – Разве свобода в том, чтобы грабить, богохульствовать и уничтожать межу вашего соседа? Разве тирания перестает быть тиранией оттого, что тиранов теперь не один, а целые тысячи? Просто не знаю, что мне делать, – продолжал он после небольшой паузы. – Я хотел бы пойти теперь в мир, отказаться от того, что я говорил, отречься от того, что сделал!

– Что же произошло за это время, чего я не знаю? – спросил я, встревоженный такой горячностью.

– Национальное собрание отняло у нас десятину и церковное имущество, – с горечью отвечал он. – Но это вы уже знаете. Они отказываются признать нас церковью. И это вы знаете. Постановлено уже уничтожить всякие молитвенные здания, а теперь хотят запретить церкви и соборы. Таким образом, мы скоро вернемся опять к язычеству.

– Этого не может быть!

– Но это так.

– Неужели и соборы и церкви…

– А почему бы и нет! – с отчаянием воскликнул кюре.

Я видел, что этот человек с чуткой совестью мучается от мысли, что сам ускорил эту катастрофу. Вот почему я ощутил беспокойство, когда он не явился ко мне на другой день. Пришел он только два дня спустя, был угрюм и молчалив, оставался у меня недолго и распрощался с такой грустью, что мне захотелось воротить его назад. Потом он опять пропал на целых два дня. Я послал за ним, но его старая прислуга сказала, что, уговорившись с соседним кюре насчет исполнения треб, он внезапно собрался и куда-то уехал.

К тому времени я уже мог самостоятельно ходить и побрел к его домику сам. Здесь я узнал только, что заходил к нему в гости какой-то монах-капуцин, пробывший у кюре около двух недель, и что отец Бенедикт уехал из дома через несколько часов после его ухода.

Я возвратился домой опечаленный и недовольный.

Жители деревни, попадавшиеся мне навстречу, почтительно кланялись мне с заметным сочувствием: со времени болезни я впервые показался в деревушке. И тем не менее, оттенок подозрительности, который я заметил на их лицах еще несколько месяцев назад, не только не исчез, а, наоборот, стал явственнее. Не зная с уверенностью нашей взаимной позиции, они стеснялись меня и, видимо, облегченно вздыхали, когда я проходил мимо них.

Возле ворот, ведущих в аллею парка, я встретился с одним виноторговцем из Ольнуа, которого я знал. Остановив его, я спросил, дома ли его семья.

– Нет, господин виконт, – отвечал он, с удивлением глядя на меня, – она уже несколько недель тому назад уехала, после того, как короля уговорили вернуться в Париж.

– А как ваш барон?

– Он тоже уехал.

– В Париж?

Виноторговец, почтенный буржуа, не смог удержаться от улыбки:

– Думаю, что нет. Впрочем, вы сами лучше знаете. Если я скажу «Турин», то это будет, пожалуй, ближе к истине.

– Я был очень болен и ничего не слыхал.

– Вам нужно бы переехать в Кагор, – с грубоватым доброжелательством посоветовал он. – Большинство дворян там, если не уехало еще дальше. Это гораздо безопаснее, чем оставаться в деревне. Если б мой отец был жив…

Не окончив фразы, он только пожал плечами, поклонился мне и продолжил свой путь. Несмотря на его слова, видно было, что произошедшие перемены ему по душе, хотя он и считал нужным из вежливости скрывать свое удовольствие.

Я же направился к дому, чувствуя себя еще более одиноким. Высокий каменный замок с башней и голубятней, полускрытый редкой еще листвой, смягчавшей его очертания, был пуст и безлюден. Казалось, он тоже чувствовал себя одиноким и жаловался мне на тяжелые времена, которые пришлось нам переживать. Лишившись отца Бенедикта, я лишился единственного собеседника, и притом, как раз в такой момент, когда с возвращением сил явилось особенное желание поделиться с кем-нибудь своими планами.

Мрачные мысли одолевали меня, пока я шел по широкой аллее к дому. Вот почему я чрезвычайно обрадовался, увидав около подъезда чью-то привязанную лошадь. К седлу были приторочены кобуры, подпруга была распущена.

Войдя в вестибюль, я застал там Андрэ. К моему изумлению, старик вместо того, чтобы сообщить мне, кто приехал, повернулся ко мне спиной, продолжая стирать пыль со стола.

– Кто это здесь? – строго спросил я.

– Никого тут нет, – последовал ответ.

– Как никого? Чья же это лошадь?

– Кузнеца.

– Какого кузнеца? Бютона?

– Да, Бютона.

– Но где же он сам и что он тут делает?

– Он там, где должен быть, то есть в конюшне, – угрюмо отвечал старик. – Держу пари, что это первое хорошее дело, что он делает в течение уже многих дней.

– Он подковывает лошадь?

– А что же ему, обедать что ли с вами? – ответил вопросом на вопрос рассерженный слуга.

Я не обращал внимания на его воркотню и направился к конюшне.

Издали уже было слышно, как пыхтели мехи. Зайдя за угол, я увидел Бютона, работавшего в кузнице вместе с двумя молодцами.

На нем была рубашка, схваченная кожаным поясом. Своими обнаженными по локоть, закоптелыми руками он напомнил мне прежнего Бютона, каким я знал его шесть месяцев назад. Возле кузницы лежало тщательно свернутое верхнее платье – голубой камзол с красными нашивками, длинный голубой жилет и шляпа с громадной трехцветной кокардой.