В шесть утра заспанный голос англоговорящей секретарши ответил на его звонок и сообщил о недорогих автобусах в аэропорт. Когда он прибыл в терминал, волнение его все же охватило, правда, не больше чем на пять минут: едва жену увидел, радость словно ветром сдуло. Она, похоже, провела без сна ночь, выглядела жутко, страшней вампира, который не спал целый день: лицо под цвет плаща — зеленое, пунцовые, воспаленные веки, под глазами синие круги... Какая уж тут радость, Робин даже не нашел, что ей сказать. Молча подхватил багаж, чмокнул в щеку и зашагал к автобусу, словно король впереди консорта.

Она тоже молчала. Шагала за ним быстро и покорно. Так всю дорогу от аэропорта до съемной квартиры в Строгино и не перекинулись ни словом.

— Чаю хочешь? — нарушил наконец молчание Робин, когда медленным и неосмысленным движением, словно зомби, жена повесила на крючок зеленый плащ. «Тоже мне, москвичка! — усмехнулся он про себя. — На дворе декабрь, а она приперлась в плаще и легоньких ботинках».

— Нет.

Она поежилась, села на табурет, обхватила себя руками, скулы сжала так, что виски стали пульсировать ожесточенно, и начала раскачиваться вперед-назад, словно китайский болванчик.

— Позвони брату и скажи, что ты приехала.

Из-под воспаленных век метнулся беглый взгляд:

— Так он... жив?..

— Что за глупый вопрос? Ты думаешь, я не сказал бы тебе, если б он уже умер?

Жена вскочила с табурета, схватила плащ и как ошпаренная выбежала из квартиры. Еле догнал ее на перекрестке, пока она такси ловила.

— Хоть бы чаю попила, зачем так спешить?

Даже не ответила. Через час схватила брата своего в охапку, бледного и тощего, как рельс, подбородком тыкалась в его плечо, старалась не разжимать объятий, пока глаза не высохнут от слез, чтобы он не видел. Брат, словно отражение в зеркале, точно так же тыкался в ее плечо. «Это ж надо, как похожи! — не впервые удивился Робин, наблюдая за сценой встречи из дверного проема. — Вот посидит она еще месяц-другой на своей диете — будет вообще не различить. Только у нее глаза карие, а у него голубые вроде».

— Ну что, пошли? — спросил Робин, когда приветствия были окончены и оба — жена и ее брат — тихо сидели рядом и она то и дело поправляла подушки за его спиной. — Мне вообще-то еще в офис надо успеть.

Робин, миленький... Я никуда не пойду, извини. Ты надувной матрас купи мне, пожалуйста[3].

— Зачем тебе матрас надувной понадобился? У нас в квартире вполне приличная кровать, двуспальная, с матрасом.

— Я буду ночевать здесь, а других спальных мест у Олежки нету, как видишь. Ты принеси мои вещи сюда, ага? И матрас.

— Ты москвичка, тебе лучше знать, где в этом городе продаются надувные матрасы! — сказал как отрезал Робин и, уходя, громко и злобно хлопнул дверью.

«Ослушалась, когда сказал ей, что лучше не прилетать в Москву, накличет неприятностей на свою голову, еще с работы выгонят. Паспорт почти просрочен у нее, обратно в Англию не выпустят отсюда. Приехала зимой в плаще! Выбрала самый дурацкий рейс, специально, что ли, чтобы я меньше спал? Не виделась со мной шесть недель, но даже словом не обмолвилась, чай не стала пить, сразу помчалась к брату и хочет там спать на полу рядом с постелью больного. Дура!» Робин размашисто толкнул тяжелую дверь офиса.

Олежка

На улице наблюдались холод, ветер и неправильный гололед — по нему нельзя было с удовольствием скользить, как на коньках, кривые лепешки льда перемежались шершавыми пятнами недавно положенного асфальта, заскользи только, сразу шмякнешься. Независимо от возраста все шли, как старики: мелкими шажками, осторожно переставляя ноги.

Олежка наблюдал за смешными фигурками пешеходов из окна своей квартиры на пятом этаже. Кровать он давно, когда еще были силы, передвинул к окну поближе, а смотреть на пешеходов ему казалось намного интереснее, чем сериалы или новости по телевизору.

Сестра все никак не могла завершить составление списка покупок, первым пунктом которого числился надувной матрас. Она беспрерывно бегала между кухней и комнатой: то переставляла на ходу какие-то предметы, то хлопала дверцей холодильника (и он весело отзывался ей ритмичным подрагиванием), то проносилась стрелой по прихожей — и пространство маленькой квартиры словно расширялось специально для ее передвижений. Олежка с упоением вдыхал аромат ее духов, который парил за ней легким шлейфом. Красные ботинки не касались рассохшихся досок пола, над которым она двигалась по воздуху на высоте трех или четырех сантиметров и, кажется, сама не замечала этого. Кто-нибудь посторонний мог бы подумать, что она танцует.

— Клевые у тебя ботиночки, и цвет подходящий! — сказал Олежка, когда сестра в очередной раз впорхнула в его комнату.

— Ага, мне тоже нравятся. Вот приедешь снова ко мне в Англию, и тебе купим такие же. А пока что нам еще нужно в московских магазинах? — она протянула ему список.

— Бусы на елку. Чтобы нам весело-весело встретить Новый год. Да, и еще баллончик с блестками.

— Какими блестками?

— Серебряными. Твой любимый племянничек хочет тут стены обрызгать. Так, говорит, будет красивее. Он ведь небось примчится сразу же, как только узнает, что ты здесь.

Олежка представил, как втроем они встанут в хоровод в посеребренной комнате, и себя в красных ботинках, которые будут носить его по воздуху, не задевая пола, как девочку в какой-то сказке. Он удовлетворенно хмыкнул. Его сестра сама летать умела, в любой обуви. Если не считать той пары весьма разумных туфель — черных с пряжкой, какие обычно носят деловые женщины. В тех туфлях она не воспарила ни разу, ни на сантиметр — твердо шагала по асфальту домой от станции, где он встречал ее по вечерам, когда гостил в Англии. Костюмчики тоже носила под стать: прямые юбки, двубортные пиджаки, воротнички блузок накрахмаленно шелестели, едва она поворачивала шею. «Положение к белому воротничку обязывает!» — говорила она Олежке, то ли оправдываясь, то ли шутя.

«Мало летает она в своей Англии, — подумал он с горечью. — И как она там переживет мой уход?»

У Олежки была четвертая, последняя стадия той самой страшной болезни, которая только два года назад унесла их маму. Он уже знал, что не выкарабкается, как бы ни старались вдохновить на выздоровление его сын Ося, Ди, друзья и соседка — добрая тетя Надя, которая каждый день приходила посидеть рядышком и попытаться накормить чем-нибудь вкусненьким, заранее зная, что вряд ли он будет есть. Олежка грустил, хоть умирать давно уже не боялся совершенно, но грусть его не была вызвана жалостью к себе. Слишком свежи еще были воспоминания о том, как мучительно было терять маму, думал, что сойдет с ума; наверное, и сам заболел поэтому. И сестра его тогда страдала, но держалась стойко. В ней всегда были какие-то волшебные силы, не зря ж по воздуху летает... Может, и на этот раз с ней обойдется все, переживет, да и Осе будет нужна серьезная опора. А уж Ося точно станет опорой ей, неважно, что ему всего четыре года, — духом и чарами он в тетушку пошел, пусть внешне они не похожи. Если бы не эти двое, Олежка готовился бы к уходу даже с радостью. Надоела гнусная боль, надоело физическое бессилие, и мама давно ждет...

Сестра накинула на себя легкий зеленый плащ и подлетела еще раз:

— Ну, я пошла? Ты тут не скучай, я скоро вернусь, — и наклонилась, чтобы поцеловать его в небритую щеку возле черного как смоль завитка жестких волос. Выпрямилась. Взлетела, но обернулась снова.

— Олежка. Ведь ты мой маленький младший брат. И я тебя помню блондином с голубыми глазами. Скажи, каким чудом за тридцать лет ты превратился в брюнета и почему глаза-то у тебя позеленели?

— Так ты ж сама меня, наверное, и заколдовала! — усмехнулся он. — Лети, чудо в перьях. Не мерзни в своем плащике, купи пальто потолще или пуховик себе какой-нибудь... Скорее возвращайся.

Сестра выпорхнула из квартиры.

— А правда, почему мои глаза поменяли цвет, ведь и я себя голубоглазым помню? Почему твои глаза тоже стали зелеными, были же карие почти всю жизнь? — Олежка наблюдал через окно, как сестра непринужденно передвигалась по гололеду, а скорее — над ним.

— Такими нас сделал Бог, — сказала мама. В разговор сына и дочери она не вмешивалась, тихо слушала, сидя в кресле напротив его кровати.

— Ну вот, ты про бога опять, — Олежка поморщился. В нижней части спины возникло знакомое ощущение; в присутствии сестры он даже забыл, что нужны регулярные уколы. — Мам, вот ты при жизни в бога не верила, в церковь не ходила, да и сейчас я на тебе не вижу ни крестика, ни платочка...

— Дурачок ты мой, зайка маленький, — сказала мама ласково. — В Бога ты хочешь — верь, не хочешь — не верь. Он все равно с тобой, и со мной, и... с нею, какие там платочки и крестики. Только ни ты, ни она Его не замечаете почему-то.

— А ты замечаешь, — Олежкино лицо пересекла судорога, он задержал дыхание, медленно сосчитал до десяти — не отпустило. — Почему тогда ты не можешь попросить этого Бога, чтоб он не делал мне больно?

— Любимый мой мальчик... — мамины губы дрогнули, на большие зеленые глаза навернулись слезы, казалось, и она испытывала физическую боль, видя, как мучается сын. — Бог не делает тебе больно. Он не наказывает тебя. Эта боль — отрицание...

— Отрицание чего? — Олежка уже еле сдерживался, чтобы не закричать. Мама давно объяснила ему, что, как бы страшно ей ни было видеть его мучения, облегчить их она не может. Чаще всего она появлялась перед Олежкой, когда боль отпускала, и он с благодарностью принимал — непонятно от кого — это облегчение. Жизнь в такие моменты казалась намного светлее и радостней, чем до болезни, когда он был совершенно здоровым и сильным мужчиной, не испытывал физических страданий и не знал, что такие могут быть.

Мама приходила, улыбаясь, мягко сжимала его ладонь, гладила по плечу и говорила:

— Сынок… Не бойся. После смерти ты будешь жить дальше — в другом теле, а может, и без него — это уж как ты сам решишь.