– Эй, красавец, стой! – задыхаясь, взмолилась Данка через несколько переулков. – Пусти руку, не могу я больше!

Они остановились, и Данка, качнувшись, села прямо в сугроб. Ее платок давно съехал на шею, волосы, выбившись из кос, рассыпались по полушубку, щеки горели, от быстрого бега болела грудь. Данка жадно ловила ртом ледяной воздух, стараясь не думать о том, что вечером у нее наверняка сядет голос, она не сможет петь, и Яков Васильич ее просто убьет. Ее спутник стоял рядом и ждал. Когда Данка почувствовала, что дыхание слегка успокоилось, она подняла голову, отвела за спину пряди волос и хрипло сказала:

– Польт надень, выстудишься, жулик трактирный… Дэвлалэ, платье мое! Я через тебя платье под столом забыла! Новое, грогроновое! Вот что теперь делать, а?!

– Езус Мария, да пани – цыганка?! – удивился поляк. Он, казалось, совсем не запыхался, дыхание его было ровным, и лишь на скулах горели два алых пятна, а широкая, беспечная улыбка открывала прекрасные зубы. Глядя на сидящую в сугробе и сердито глядящую на него Данку, он по-гвардейски щелкнул сбитыми каблуками старых рыжих туфель, совершенно неуместных в страшный мороз, и склонил голову:

– Разрешите представиться: Казимир Навроцкий. Прошу ручку прекрасной пани!

– Д-данка… – растерянно ответила «прекрасная пани», силясь подняться из сугроба и отряхивая юбку. – Дарья Степановна.

– Безмерно рад знакомству, – церемонно произнес Навроцкий, но в его сощуренных темных глазах скакали чертенята. – Матка боска, если бы не пани – вашему покорному слуге опять бы разбили башку. Как мне надоели эти недоразумения, одному Богу известно!

– Надоели ему, видите ли… – проворчала Данка, натягивая наконец платок на волосы и вытряхивая из рукавов набившийся снег. – Когда-нибудь и совсем убьют.

– Будем надеяться, не совсем скоро, – рассмеялся Навроцкий и, прежде чем Данка спохватилась, взял ее за талию и ловко вынул из сугроба. Поставил на ровное место, отряхнул от снега, осторожно коснулся кудрявой пряди, выбежавшей из-под платка. Данка негодующе отбросила его руку. Он, ничуть не обидевшись, поймал ее пальцы и ловко поднес к губам:

– Бардзо дзенькаю за спасение… Не каждый раз, клянусь, так фартит!

– Да пошел ты!.. – всерьез рассердилась Данка, вырывая пальцы и оглядываясь по сторонам. – Я мужняя! Увидит кто – костей не соберу!

– Ах, так у пани и супруг имеется? – Навроцкий откровенно забавлялся, глядя в Данкины злющие глаза и нагло блестя зубами. – Стало быть, увидеться с пани никак не можно? Или же супруг знает, что его жена обливает кипятком хамов по трактирам… из-за карточных шулеров?

Данка молча запахнула полушубок, обернула вокруг шеи концы платка и решительно зашагала прочь. Навроцкий догнал ее уже на углу Бахметьевского переулка.

– Пани обижена?

Данка обратила на него убийственный взгляд, но смешалась, увидев на лице Навроцкого искреннее раскаяние.

– Видит бог, я не хотел… Боже мой, ну, простите меня… Ну, позвольте руку в знак примирения! У меня, клянусь, и в мыслях не было оскорблять пани…

– Было, не было – мне какое дело? – пробормотала она, отворачиваясь. – Поди прочь, босяк… Такое платье из-за тебя потеряла! Пятьдесят рублей коту под хвост! Что я теперь дома скажу?

– Скажите, что вас ограбили, – заявил Навроцкий. – В теперешней Москве это самое плевое дело. Не поверите, дергают сумки прямо из пролеток, чертовы поездушники… Но так где же я смогу снова вас увидеть?

– Отвяжешься, если скажу? – сквозь зубы спросила она.

– Слово чести! – приложил руку к груди Навроцкий.

– Трактир Осетрова в Грузинах, хор Якова Васильева, – не глядя на него, быстро проговорила Данка и, низко опустив голову, свернула в Бахметьевский. Лицо ее горело, она почти бежала и лишь на Камер-Коллежском валу решилась замедлить шаг и осторожно оглядеться. Кажется, Навроцкий сдержал слово и не преследовал ее. Пройдя несколько кварталов, Данка убедилась в этом окончательно, шумно перевела дыхание, перекрестилась. Неожиданно для себя самой усмехнулась, вспомнив нахальные глаза трактирного шулера, и, продолжая улыбаться, повернула в Грузины.

К вечеру поднялась метель. Порывы ледяного ветра взметали снег с тротуаров выше крыш, сбрасывали с раскачивающихся и скрипящих деревьев белый покров, гнали по небу клочья облаков, из-за которых время от времени проглядывала тревожная ущербная луна. С неба тоже повалило, и вскоре на улице нельзя было ничего увидеть в двух шагах. Трактир Осетрова мутно светился окнами, за которыми мелькали быстрые тени половых и виднелись силуэты сидящих за столиками посетителей. Близилось десять часов, и цыганский хор вот-вот должен был выйти к гостям.

– Ну что, не лучше тебе? – отрывисто спросил Яков Васильев у Данки. Та сидела на низкой табуретке в крошечной «актерской», жадно пила горячий чай из кружки и на вопрос хоревода только помотала головой. Она уже была одета для выхода в черное платье с узким воротом, голубая шаль лежала рядом, небрежно брошенная на стол, а рядом сгрудился весь хор, напряженно наблюдающий за тем, как она допивает чай.

– Водки ей хорошо бы… – неуверенно сказал Митро, но Яков Васильев взглянул из-под бровей так, что он умолк на полуслове. Встав, хоревод прошелся от стены к стене.

– Мать честная, говорил ведь я вам… Вот ведь говорил я вам всем, безголовым, – не шляйтесь по этому морозу, не студитесь, голоса берегите, а вам все как об стенку горох! Куда тебя, чертова курица, понесло, за каким лядом?! Платье ей занадобилось! Теперь вот ни платья, ни голоса! И чего ты целый вечер в хоре бабой самоварной сидеть будешь, я спрашиваю?!

Данка продолжала тянуть из кружки кипяток, не поднимая на хоревода глаз. Остальные цыгане потихоньку перемещались к выходу, чувствуя, что приближается знаменитая буря, которой Яков Васильев разражался не чаще одного раза за сезон, но которая имела крайне разрушительные последствия, поскольку влетало не только провинившемуся, но и всем, кто попался под руку. Только Кузьма не оставил своего места на подоконнике, сидя в обнимку с гитарой и встревоженно глядя на жену. По его мнению, Данке было лучше всего пойти домой и лечь в постель. Днем она вернулась от модистки растрепанная и злая, с порога раскричалась, что в Москве развелось немерено ворья и честной женщине нельзя спокойно пройтись по улице, и объявила, что картонку с платьем у нее вырвали из рук, а саму ее толкнули в сугроб. Кузьма потребовал было подробностей, но подошедшая Варька потрогала Данкин лоб и, не обратив внимания на то, как та ощетинилась, спокойно сказала Макарьевне:

– Да у нее жар, кажется. Липовый цвет неси.

Данка действительно вся горела, и спорить с Варькой у нее не было сил. Через полчаса она сидела на постели, завернутая с головой в одеяло, пила липовый отвар, стуча зубами о край стакана, и думала о том, что вечером выступать не выйдет точно. Однако ближе к ночи ее отпустило, жар прошел, и Данка, не слушая возражений и ругани Макарьевны, вылезла из-под одеяла и начала натягивать черное платье. Болеть Данке сейчас было никак нельзя: слушать ее романсы уже вторую неделю ездил Федор Сыромятников, сын недавно почившего купца-миллионщика Пантелея Сыромятникова, получивший отцовское наследство и еще не нашедший ему должного применения. Хор Якова Васильева искренне надеялся на то, что хотя бы несколько тысяч сыромятниковского состояния осядет за вырезом Данкиного платья. Данка уже получила перстень с изумрудом, бриллиантовые серьги, пятьсот рублей денег и приглашение на содержание. От последнего она отказалась, хотя и чувствуя внутри себя досаду: права оказалась Варька, поспешила она замуж… Жила бы сейчас своим домом, приезжал бы благодетель по вечерам – и все, и никаких цыганских рож вокруг, никаких вопросов, никаких косых бабьих взглядов. Какой бы первой солисткой она ни была, а все равно чужая тут, хоть и замуж вышла за хорового. А раз так – зачем было выходить? Еще, не ровен час, затяжелеет от него, сиди тогда дома кадушкой… Погрузившись в свои невеселые размышления, Данка не сразу заметила, что в «актерскую» влетел половой Степка и прямо на пороге разразился длинной и взволнованной речью, из которой Данка услышала лишь конец:

– … и для Дарьи Степановны велели передать немедля!

– Сыромятников приехал? – спросила она, отставляя пустой стакан и поднимаясь. – Что передал?

– Федор Пантелеич тож уже прибыли, – скороговоркой сообщил Степка, развернувшись к Данке всем телом. – Сидят с кумпанией, рыбный расстегай убирают, в расположении самом божественном, только это не от них презентовано. Другой барин передали, уж куда какие авантажные, только ране их в заведении не видал никто. Передай, велел, немедля да поклонись…

Только сейчас Данка увидела в руках Степки огромную корзину с цветами. Сладковатый свежий запах мгновенно разлетелся по крохотной комнате, цыганки дружно охнули, Яков Васильич удивленно поднял брови, Кузьма потемнел. Это были белые розы из известного цветочного магазина в Охотном ряду, каждая стоила три рубля за штуку, а в корзине их было не меньше пятидесяти.

– Свят Господи, лучше бы деньгами дал… – пробормотала Стешка, у которой от зависти побледнели губы. Яков Васильич нахмурился:

– Данка, посмотри, там карточки нет?

Степка с поклоном поставил корзину на стол возле Данки, и та потянулась к цветам. И никак не ожидала, что спрыгнувший с подоконника муж вдруг резко отстранит ее и посмотрит первый. Затем Кузьма, не глядя на жену, повернулся к хореводу и коротко сказал:

– Нет ничего.

– А в коробке что?

– В какой коробке? – недоумевающе спросила Данка и тут же увидела, что Степка принес не только цветы. Коробка для платья, точно такая же, как та, которую она бросила в трактире во время бегства с Навроцким, стояла у порога, дожидаясь своей очереди. Кузьма перевел взгляд с коробки на жену. Он ничего не сказал, но Данка сочла нужным пожать плечами и переспросить:

– Это тоже мне?

– А как же, вам… Непременно велено передать! – Степка со всем почтением поднес на вытянутых руках коробку. Данка, сделав безразличное лицо, начала развязывать ее под пристальными взглядами цыган. Сердце стучало молотком. В голове вертелось: неужто то самое платье? Как ему, босяку, удалось только?..