Я красивая – да гулящая,

Боль-беда твоя, жизнь пропащая.

Полюбить меня – даром пропадешь,

А убить меня – от тоски умрешь.

Кузьма не вернулся к столу, присев у стены на сундуке Макарьевны. Обнимал гитару, любовно трогал струны, пытался подладиться под Данкину песню. Уже не таясь, в упор смотрел в хмурое большеглазое лицо. Иногда Данка украдкой тоже взглядывала на него, Кузьма не успевал отворачиваться, встречался с ней глазами – и дождался-таки скупой улыбки с двумя горькими морщинками. Но Данка тут же отвернулась, о чем-то заговорила с Митро. А Кузьме достался напряженный, озабоченный взгляд Варьки из-под сдвинутых бровей.

– Ну вот что, – решительно сказал Митро, когда ходики отстучали девять. – Дело, конечно, твое, ромны,[30] но, по-моему, тебе в хоре лучше будет. Родня сыскалась, вон сидит… – не глядя, он показал на Варьку. – Голосок у тебя хороший, собой – красавушка. Я Якова Васильича уговорю, послушает тебя. Варька тебя всему, что надо, научит. Попоешь в хоре, устроишься, обживешься… а там, глядишь, и замуж снова выйдешь. – Митро взглянул в угол, где сидел Кузьма, и насмешливо улыбнулся.

Данка резко повернулась. Смутившийся Кузьма успел поймать ее взгляд – растерянный, полный смятения. Но в следующий миг Данка уже опустила голову. Чуть слышно ответила:

– Как скажешь, морэ.

Митро попрощался, ушел. Оставшиеся посидели еще немного, но уже не хотелось ни петь, ни разговаривать. Данка окончательно сникла, сидела, не поднимая глаз, стиснув руки между колен. Кузьма посмотрел на одну цыганку, на другую, нарочито зевнул во весь рот и поставил гитару в угол.

– Ночь-полночь, чаялэ… Пойду-ка и я. Варька, вы долго еще сидеть будете?

– Иди, – отозвалась Варька. – Лачи рат.[31]

Кузьма ушел. Когда за ним закрылась дверь, Данка тяжело опустила голову на руки. Свет лампы дрожал на ее выбившихся из-под платка волосах. Варька молча смотрела поверх ее головы в темное окно. Обе молчали. За печью негромко шуршали тараканы.

– Спасибо, пхэнори, – наконец хрипло сказала Данка. – Не думала, что ты… Спасибо. Не забуду.

– А мы-то все думали, что ты тогда утопилась, – медленно, по-прежнему не глядя на нее, сказала Варька. – Платье на берегу нашли…

– А я и хотела, – усмехнулась Данка. – Если бы не Симка, – утопилась бы, точно…

– Симка – это младшая ваша?..

– Ну да, сестренка. Восьмой год всего, а лучше их всех… – кривая, ненавидящая усмешка снова скользнула по Данкиному лицу. – Она мне, когда ночь спустилась, узел с вещами и краюху хлеба принесла. И – бегом назад, в шатер, пока отец не заметил… Я полежала до утра, кровь чуть унялась, уже вроде не так больно было. Зашла в реку, отмылась, переоделась… А потом смотрю – отцовы кибитки уезжают. Весь табор еще стоит, ночь-полночь – а они уезжают! Я уж поняла почему. И такая злость взяла! Ведь мать ко мне не подошла даже! И сестры – кроме Симки, но она дите еще, не понимает… Я и подумала – вот вам всем назло не утоплюсь! Жить буду! Хоть как, но буду, не дождетесь! Переоделась в чистое, платье на берегу бросила – и пошла потихоньку…

– Слушай. – Варька, резко повернувшись, посмотрела на нее. – Я тебе, конечно, не судья. Но зачем ты до свадьбы-то довела? Коль уж был грех – сбежала бы загодя, знала ведь, что всё так будет. Ты ведь цыганка, понимать должна.

Данка взглянула исподлобья сухими злыми глазами, но ничего не сказала. Варька понизила голос:

– Скажи мне, это… Илья был? Брат мой был?

– Нет.

– Нет?

– Нет, нет, нет!!! – вдруг отчаянно выкрикнула Данка, и Варька невольно оглянулась на прикрытую дверь. – Да знала бы ты!..

– Скажи – и буду знать.

Данка закрыла лицо ладонями. Помолчав, заговорила снова, и по ее сдавленному голосу непонятно было – плачет она или смеется.

– Знаешь, если бы Илья, то не так обидно было бы. Я ведь его любила… Мне двенадцать лет было – а я его уже любила! Только он не захотел… Ну, бог с ним, я не навязывалась. Если б это он был – я бы так и сделала, как ты говоришь, сбежала бы из табора, и все. И своих бы всех не опозорила, и сама здоровее бы была. А то отец об меня весь кнут измочалил, через месяц только и поджило… Беда-то в том, что никого не было. Не было никого.

Сначала Варька непонимающе смотрела на нее. Потом нахмурилась, сказала, глядя в сторону:

– Знаешь, ты лучше совсем молчи. Не хочешь говорить – не надо, право твое, но и не ври мне.

– А я и не вру! – вдруг оскалилась Данка. Рывком выдернула из-за пазухи какой-то сверток, с размаху бросила его на стол:

– Вот! У сердца ношу, для памяти! Любуйся!

Варька протянула было руку – но Данка, опередив ее, сама неловко, дергая, размотала грязную тряпку и сунула Варьке чуть не в лицо скомканный лоскут.

– На! Гляди!

Варька взяла тряпку у нее из рук, расстелила на столешнице. Это был неровно вырезанный из нижней сорочки кусок полотна, весь испачканный какими-то бурыми пятнами.

– Это же кровь… – Варька растерянно подняла глаза. – Что это, девочка?

– Верно, кровь! – оскалилась Данка. – Моя!

– Но…

– Я сама это сделала. Через неделю, уже когда в Рославле была. – Данка медленно опустила руку на лоскут ткани, глядя на бурые пятна остановившимися глазами. – Понимаешь, цыгане, конечно, всякое там про меня кричали… но я-то, я сама-то знала, что чистая! Что ни с кем, никогда… Ни с Ильей, ни с кем другим. И сама все сделала. На постоялом дворе. Гвоздем.

Варька, задохнувшись, поднесла руку к губам. Данка снова искоса взглянула на нее, криво усмехнулась:

– Не поверишь, кровь фонтаном брызнула, я перепугалась даже. На три свадебных рубашки хватило бы.

– Больно тебе было? – только и смогла спросить Варька.

– Да… – Данка бережно свернула лоскут, снова спрятала его в тряпку, убрала за пазуху.

– Так что же это, выходит, Мотька…

– Сопляк ваш Мотька! – с ненавистью сказала Данка.

Лампа на столе вдруг замигала и погасла. Серый свет осенней луны из окна упал на лицо Данки. Варька молча смотрела на нее. Только ворох густых вьющихся волос, высыпавшихся из-под платка на худые плечи, напоминал прежнюю Данку. Откуда эти горькие морщины, затравленные глаза, которые словно и не улыбались никогда? И хриплый, срывающийся, как у древней старухи, голос? И искусанные в кровь губы?

– Что же ты молчала, девочка? Там, на свадьбе?

– Я молчала? – взвилась Данка. – Я молчала?! Да ты что, не слышала, как я тогда голосила?! Я же у него в ногах валялась, у него, у Мотьки… Христом-богом просила, чтобы послушал, только послушал меня! – Ее подбородок вдруг задрожал. Не договорив, Данка повалилась головой на стол. Острые плечи дрогнули раз, другой. Мелко затряслись.

– Он мне и договорить не да-а-ал… С перины – на пол, кулаками, ногами… Потом – к гостям выкинул… Я же совсем ничего понять не могла! Я же этой проклятой простыни и не видела! Знала же, что честная, и в мыслях не было посмотреть самой! Это потом оказалось, что она – чистенькая. И рубашка чистая. А я ничего не пойму, валяюсь на земле, реву… вокруг цыгане галдят… Потом и не помню ничего… обмерла, что ли… Нет, еще что отец бил меня, помню… Очнулась уже на берегу, головой в воде валялась, оттого и опамятовалась. – Данка вымученно улыбнулась, вытерла слезы. – Дэвлалэ, да зачем я тебе-то про это говорю… Все равно не веришь. Мне мать с отцом, муж, сестры не поверили, а уж ты… Я и не прошу. Спасибо и на том, что сразу из дома не выкинула. Утром, клянусь, уйду.

– Да подожди ты! – Варька тронула ее за руку. – Как же ты… одна?

– Да так… В Рославле недели две жила, потом – в Ростове. Там и придумала вдовой назваться. А что? Платком черным повязалась, и готово дело. Гадать ходила по дворам. На хлеб хватало. А потом вдруг наш табор в Ростов приехал. Я их как на базаре увидала – Корчу, Илью, Стеху, – обледенела вся! И домой не зашла – сразу прочь кинулась! Но уж весна подходила, полегче стало. Поехала в Тулу, там пожила. Потом – в Медынь, в Серпухов… Иногда у гаджэн, иногда у цыган жила. У цыган, правда, редко: страшно было. Все боялась – вдруг услышит кто про меня… Подолгу нигде не оставалась. Вот как совсем потеплело – в Москву подалась. Завтра в Ярославль поеду.

– Тяжело одной?

– Ничего, – коротко сказала Данка. И умолкла, уткнувшись острым подбородком в кулаки.

Луна ушла из окна, стало совсем темно. Варька снова зажгла лампу. Данка подняла голову, протяжно вздохнула.

– Ладно… Пойду я в Таганку. Прощай, Варька, не поминай лихом. Да этому вашему… Дмитрию Трофимычу не говори ничего. Видно, что хороший мужик. Уж как хочет, чтоб я в хоре пела… А мне только этого не хватало.

– Хватит, – с досадой сказала Варька. – Кто тебя гонит? Переночуешь здесь.

Данка посмотрела на нее, но ничего не сказала. Придвинула к себе стакан давно остывшего чая, медленно начала отхлебывать. Через край стакана внимательно, словно только что увидев, оглядела Варьку, ее вдовий наряд, черный платок.

– Шун…[32] А ты-то почему здесь… одна? Как тебя Илья отпустил? Или… – Она, внезапно изменившись в лице, опустила руку со стаканом, тот тяжело ударил дном о столешницу. – Дэвла, я и не заметила – на тебе же платок черный… Илья… он?!. Что с ним, господи?!

– Жив Илья, здоров. Не бойся. – Варька помолчала. – Я овдовела месяц назад.

– Ты?! Да когда же ты успела замуж выйти-то? – всплеснула руками Данка. – Кто же тебя взял?!.

– Мотька, – спокойно сказала Варька. Данка в упор, дико посмотрела на нее. Затем схватилась за голову и – засмеялась:

– Господи… Господи… дэвла баро… А как же… тебя-то он… Или тоже сказал – шлюха?! А может, у тебя – ворота? Ворота выездные?! А рубашку цыгане видели? Твою рубашку?! Или ты куриное сердечко раздавила?!

Она смеялась тихо, безумолчно, долго – до тех пор, пока Варька не встала с места и не влепила ей молча, одну за другой, четыре оплеухи. Икнув, Данка смолкла, опустила голову.

– Спа… Спасибо… Прости. Но… как же так вышло?