— Как вы еще молоды, — сказал он любезно. — И как похожа на вас Эмили! Вас можно принять за сестер!

Миссис Лайен ответила на комплимент старинным французским реверансом еще усугубившим ее сходство с хозяйкой родового поместья.

— Сэр Гревилл очень мил, и я надеюсь…

— Пожалуйста, не называйте меня по имени, — быстро прервал он, ведя ее и Эмму к остановившейся неподалеку карете, в которую работник почты укладывал их багаж. — Эти люди любопытны. И не нужно им знать, кто мы такие. В Эдгвар Роу, Паддингтон Грин! — приказал он кучеру, задергивая занавески кареты, и попытался смягчить свое поведение шуткой. — Ты ведь знаешь, Эмили, я ревнив. И не хочу, чтобы кто-нибудь увидел тебя. Будь это даже подметальщики лондонских улиц!

Сердце ее болезненно сжалось — стыдится он ее, что ли?

В Эдгвар Роу Гревилл снял небольшой домик. Деревня лежала в городской черте, за Гайдпарком. Далеко простирались ровные поля, обработанные трудолюбивыми сельскими жителями. Среди обширных садов и огородов, на большом расстоянии друг от друга, были расположены их жилища — дома причудливой формы с выступавшими почерневшими балками и массивными соломенными крышами, поросшими мхом. Среди них выделялись живописные харчевни и трактиры, летом становившиеся местом паломничества многочисленных городских жителей, ищущих отдыха в деревне, на чистом воздухе. Со своими печными трубами и массивными воротами, обитыми для безопасности тяжелыми листами железа и украшенными старинными дверными ручками, они напоминали укрепленные замки. Далеко на улицу тянули они свои длинные черные руки с большими заржавленными вывесками, с которых свешивались искаженные странным образом фигуры зверей, солнце и звезды. От ветра эти вывески противно скрипели, медленно раскачивались взад и вперед, как полинявшие, отягощенные дождем знамена.

Такова была картина, которую наблюдала Эмма, слушая объяснения Гревилла, пока их экипаж катил по деревенской дороге.

Так вот где она будет жить…

Летом, когда все покроется свежей зеленью, возможно, и будет здесь идиллия, о которой говорит Гревилл, но пока… Ни собачьего лая, ни живого существа. Деревня словно вымерла среди бесконечной равнины, освещенной последними лучами заходящего солнца. В бледном свете деревья простирали безлистые ветви, как дрожащие пальцы увядших стариковских рук. Серые неосвещенные глыбы домов и запертые ставни делали обиталища людей похожими на мрачные гробницы, в которых угасли последние признаки жизни. Все как бы застыло в недвижном безмолвии, нарушаемом странным призрачным скрипом колес.

В этой тягостной тишине они приближались к цели. Эмму охватила дрожь. Она невольно запахнула плотнее свой плащ. Как бы ища поддержки, нащупала руку Гревилла. Твердым пожатием ответил он на ее робкое движение, и все в ней вдруг просветлело, стало тепло и радостно.

Он любил ее, он с нею. Чего же ей бояться?

* * *

Дом стоял в большом саду, его черный ход выходил прямо в чистое поле. В одной из комнат первого этажа была приготовлена скромная трапеза, Гревилл предложил сесть за стол. Но Эмма едва прикоснулась к еде. Ей не терпелось сразу же осмотреть дом.

Они спустились в подвальное помещение, где были уложены штабелями дрова и уголь. Там же была прачечная и комнатка для двух служанок. На первом этаже они осмотрели кухню, где будет хозяйничать мать, прививая Эмме умение вести дом. Рядом с кухней была комната матери. Кроме кровати, стола и нескольких стульев в ней помещался платяной шкаф и большая софа, где она сможет вздремнуть днем после утренних трудов и хлопот.

По другую сторону от входа была женская комната — та самая, где они только что сидели за столом, а оттуда был вход в столовую, большую, как зал. По стенам — на высоту мужского роста — поднималась деревянная обшивка. А стены над ней и потолок были покрыты живописью, изображавшей четыре элемента — землю, воду, огонь и воздух. Все они услужливо тянулись к ногам изображенной на потолке богини красоты, сидевшей на троне в окружении парящих над ней крылатых гениев. Увидев лицо богини, Эмма удивленно вскрикнула — с потолка на нее глядело ее собственное лицо.

— Ромни! — воскликнула она. — Это написал Ромни?

Гревилл кивнул.

— Он не мог отказать себе в удовольствии украсить немного жилище своей Цирцеи. Драгоценная отделка, имеющая еще и то преимущество, что очень дешевая!

Он смеялся. А она была взволнована и тронута. Ей вспомнились тихие дни в ателье на Кавендиш-сквер. На глаза навернулись слезы.

— Ромни, — произнесла она наконец. — Дорогой мой друг Ромни, так он не забыл меня!

— Забыл? Все это время он говорил только о тебе. И не давал мне покоя, пока я не позволил ему прийти завтра навестить тебя!

— Завтра? Уже завтра? Как добр ты, Чарльз, как добр!

Она схватила в восторге его руку, прижала ее к груди, наградив его сияющим взглядом. Впервые за много месяцев она почувствовала себя воистину счастливой.

— Ты давно знаешь его? Ты любишь его?

— Очень! Он великий художник, человек достойный уважения, Я уже много лет знаком с ним. Совершенно случайно мы не встретились в его ателье.

Она пыталась вспомнить.

— Гревилл? Действительно, я слышала от него это имя. Но не обратила внимания. Я ведь и не подозревала, кто это — Гревилл! — Лицо ее стало серьезным. — Но какой же чудак этот Ромни! Почему он не ответил на мое письмо?

Гревилл будто и не слышал этого вопроса. Он обошел его молчанием. Открыв дверь в переднюю, он повел дам по лестнице на второй этаж.

Комната Эммы была расположена над кухней. Обстановка в ней была столь же проста, как в комнате матери. Не было только большой софы, вместо нее стоял письменный стол, покрытый книгами и тетрадями. А на стене над ним изречение: «Carpe diem!»[51] в качестве единственного украшения. Отсутствовали все те мелочи, которыми Эмма любила создавать хотя бы видимость уюта. Комната показалась ей чужой и холодной. Она выглядела строгой и прозаичной, как школьный класс.

Гревилл, казалось, угадал ее мысли:

— Мы будем здесь вместе работать! — сказал он, обращаясь к матери. — Эмили ведь известно, что ей предстоит еще многому научиться!

Встретив его серьезный взгляд, она покраснела. Ах, что за низкое она существо! Едва вступив в новый дом, который он подарил ей, она уже начала видеть во всем недостатки. А почему бы ей было не найти хоть слово благодарности за самоотверженную заботу, с которой он стремился возвысить ее до своего уровня?

Но горло свело судорогой. Ах, она так и не научилась владеть собой. Позволяла себе давать выход любому мимолетному настроению. Не раздумывала над тем, насколько оно оправдано.

Она последовала за Гревиллом, ушедшим с матерью вперед. В соседней комнате он зажег множество свечей, и их мягкий свет позволил различить детали.

Все стены были покрыты массивными полками с книгами. Потемневшие от времени переплеты были украшены излучавшими свет разноцветными драгоценными камнями. В высоких застекленных шкафах поблескивали минералы и кристаллы — начиная с простого полевого шпата до голубоватого тессинского цианита и сверкающей серебряным блеском уральской платины. Все они были снабжены номерками; на шкафах висели тетради с подробным описанием месторождения, вида и свойств каждого камня.

Склянки, горшки, реторты, весы на двух Длинных столах, маленькая плавильная печь были предназначены для опытов. С их помощью Гревилл изучал состав пород, чтобы определить, как лучше их использовать.

Когда он рассказывал все это Эмме и матери, глаза его сияли, их неведение он встречал снисходительной улыбкой, без устали стараясь объяснить им все в самой доходчивой форме.

Следующая комната походила на антикварную лавку. Стены были сплошь покрыты старинными изображениями святых католической церкви в темных рамах. У них были странноватые, более чем стройные фигуры в одноцветных, похожих на рясы одеждах; сквозь матовую кожу худых лиц, сухих ступней и ладоней, казалось, просвечивали кости скелета. У одних головы были увенчаны коронами, в руках — лилии, другие волочили на себе груз тяжелых крестов, третьи указывали пальцами на свои выступавшие из груди ярко-алые сердца, пылающие огнем, как факелы. И все они выражали экстатический восторг, будто возвышавший их над земными страданиями.

На столах, постаментах, консолях лежало старинное оружие и утварь. В трех стеклянных шкафах видны были римские вазы, покрытые черной или разноцветной росписью. Дядя Гревилла, сэр Уильям Гамильтон, извлек, их при раскопках Помпеи из лавы Везувия и доверил сохранение этих бесценных сокровищ племяннику. Тут же рядом на книжной полке блистательно были представлены оба многотомных труда господина посла о его наблюдениях у Везувия и о Флегрейских полях[52] в Королевстве обеих Сицилий. Но меж полуистлевших свидетельств ушедшей культуры, с одной стороны, и бледных проповедников отречения от земной жизни — с другой, сияя ничем не прикрытой наготой, простерлось, соперничая с живым, тело прекрасной женщины.

«Венера» Корреджо.

С высоты мольберта, выступая из тяжелой золотой рамы, она посылала улыбку, затаившуюся в уголках полных приоткрытых губ. Казалось, она победно смеялась и над мирской суетностью, и над религиозным отречением, над язычеством и христианством, над чувствами, мыслями и стремлениями прошлого и настоящего: отрицайте меня в своей близорукости, отворачивайтесь от меня сколько вам угодно! Все равно вы всегда вернетесь ко мне. Я мать и властительница всего, что было, есть и будет.

Гревилл нашел покрытую пылью, полуистлевшую картину в одной из лавок предместья, купил ее за гроши, притащил домой и кропотливо работал над ее реставрацией. На ней не было знака Корреджо. Но он не сомневался, что она принадлежит кисти великого итальянского мастера. А если это удастся доказать, то эта картина — почти состояние.