Воеводе предстояло управиться с одним делом, которое перевесило по важности даже приезд царской невесты. В Верхотурье прибыл князь Буйносов-Ростовский, возвращавшийся с тобольского воеводства. И рад был бы князь не задерживаться в этих местах, но в Верхотурье была устроена государева таможня, мимо которой никого не пропускали. Таможенному и заставным головам предписывалось накрепко доискивать мягкую рухлядь в возах, сундуках, коробах и сумках. Меха часто вывозили припрятанными в постелях, в подушках, в бочках винных. Выезжавшие из Сибири умудрялись запекать драгоценные шкуры в хлеба, засовывать их в полые санные полозья. Таможенные головы обыскивали всех – от простых людей до воевод, не стесняясь ни возрастом, ни полом. Радея о государевой пользе, лазали мужчинам в порты, а женщинам щупали пазухи.

Досмотр воеводского скарба должен был занять много времени. Холопы князя начали вносить в избу его вещи. Принесли кованый подзаголовник для самых ценных вещей, который предусмотрительный человек всегда держит при себе, а ночью кладет под голову. Четыре крепких холопа внесли сундук кованый холмогорского дела с нутряным замком. Потом холопы втащили второй сундук и наконец, пыхтя от усталости, третий. Вслед за сундуками в воеводскую избу торжественно прошествовал их хозяин. Марья невольно прыснула при виде князя Буйносова-Ростовского, облаченного в азям аглицкого сукна и козлиные калмыцкого дела штаны песочного цвета. Толстое брюхо князя было подпоясано бобровой опояской. Костюм довершали зеленые сафьяновые сапоги и отороченная соболем багрецовая шапка. Но самым поразительным в его наряде был объяренный охабень с пристяжным ожерельем, блиставшим драгоценными каменьями.

Наверное, ожерелье сохранилось с тех времен, когда князю Буйносову-Ростовскому выпала великая честь стать шурином царя Василия Шуйского. Но недолгим было боярское счастье. Царя Василия насильно постригли в монахи. Жену его тоже постригли, а князя отправили в ссылку на тобольское воеводство. От всех этих перемен в княжеской голове что-то перекосило. Когда ехали Бабиновской дорогой, Ортемка со смехом рассказывал о прихотях тобольского воеводы. Будто он завел порядки, как в царских палатах, а челядь свою нарек разными чинами. Кричал своим холопам: «Стольники, восходи!» – и те холопы приносили в избу блюда, а самый доверенный холоп, нареченный кравчим, пробовал еду и напитки, прежде чем подать их воеводе.

Бабушка улыбалась и говорила Бабинову, что князь хорошо знает порядки на царских пирах, потому как сам был кравчим. Сыновьям же она шепнула, чтобы они при встрече тайно предостерегли воеводу про слово и дело государевы. Князь несколько лет провел в Тобольске и не знает, что творится в Москве. Оное выражение придумано для бережения государевой чести. Ежели кто дерзнет словом оскорбить или хотя бы сравнить себя с государем, то найдется изветчик, скажет за собой слово и дело. Донесут про холопов, обряженных царскими стольниками. Горько пожалеет князь о своих причудах, когда возьмут его в пыточный застенок. Пожалеет, только будет поздно. Из застенка путь один – в Алевизов ров, на дне которого гниют обезглавленные трупы.

Князь Буйносов-Ростовский высокомерно поздоровался с воеводой и даже не кивнул головой подьячему с приписью. Он объявил, что в сундуках его меховое платье. Открыли сундуки, начали вынимать шубы на соболях и чернобурых лисах. Заплаканная жена Желябужского подалась к сундукам всем телом. Слезы на ее личике сразу высохли, глаза жадно пожирали шубы, которые доставали из сундуков. Что говорить о молодой дворянке, если верхотурский воевода едва сдерживал удивление, а таможенный голова, который всякое видывал, откровенно любовался драгоценным мехом. Из сорока сороков соболей, которые собирали с ясачных людей, только дюжина попадала в царскую казну. Остальные звери как будто оживали и разбегались на далеком пути из Сургута и Мангазеи в Москву. Великому государю доставались шкуры поплоше, а лучшие меха оседали в сундуках служилых людей.

На каждую шубу, извлеченную из княжеских сундуков, можно было купить деревеньку с мельницей и всеми угодьями. Вот только дивно, что драгоценные меха были крыты дешевеньким сукном.

– Побойся Бога, князь Иван Петрович! Ты бы еще рогожей велел покрыть меха-то! – съязвил подьячий. – Сколько шуб везешь про свой обиход? Зимой не сносить, разве что летом будешь надевать!

– Не твоя печаль – считать мои шубы, – огрызнулся Буйносов-Ростовский.

– Гони в шею своих портных, князь! Худо шили! – Таможенный голова слегка дернул длинный рукав шубы, и он оторвался.

– Князь Иван Петрович! – укоризненно заговорил воевода. – Дозволено везти с собой одно меховое платье. Ну, два на крайний случай. Почто хочешь вывезти меха под видом шуб? Ведь они шиты на живульку для сущего обману.

Подобные уловки были знакомы таможне. К ней прибегали многие воеводы, считавшие, что грех не попользоваться своим положением. Да и то сказать, что ждало воеводу по возвращении в Москву. Бывший сибирский воевода представал пред очи великого государя, его благодарили и жаловали за верную службу соболиной шубой из зверей поплоше, что попадали в казну. Но и худых соболишек жаловали, если воевода ни в чем не провинился, что было в редкость по сибирским делам. По всему выходило, что лучше самому о себе позаботиться, не надеясь на царскую милость. Вывезти наскоро пошитые шубы, а дома распороть их и продать меха иноземным купчишкам по такой цене, чтобы и детям и внукам хватило на безбедную жизнь. Но прежде всего надо было исхитриться провезти запретный груз через таможню.

– Ведомо ли тебе, князь Иван княж Петров сын Буйносов-Ростовский, что вывоз мехов мимо казны настрого воспрещен указом великого государя Михаила Федоровича всея Руси, да и допреж того все великие государи такие же грамоты присылали: и царь Борис, и царь Василий. Даже от самозванца ложного Димитрия был запрет, – грозно вопрошал подьячий.

– Мне ложный Димитрий не указ! И все царские грамотки ложные и вами, ворами, писаны. И я на те ложные грамотки плюю и ими гузно тру! – бушевал Буйносов-Ростовский, наглядно показывая, куда он употребит царские грамоты.

Воевода мигнул слуге, чтобы побыстрее увели опальных. Направляясь в отведенную им пристройку, Александр Желябужский сказал брату:

– Поладят они с князем без свидетелей.

– Угу, – отвечал ему Иван. – Только один сундук придется отдать.

Видать, князь Буйносов-Ростовский чуял неминуемую погибель одного сундука и от этой мысли приходил в исступление. Но как иначе спасти два других сундука? Только тогда их можно вывезти за Камень, когда их опечатают сургучом с оттиском соболя под деревом и вырезанной кругом надписью «Печать государева земли Сибирския города Верхотурья».

Через несколько дней ссыльных отправили речным путем в Тобольск. Бабинов должен был везти за Камень князя Буйносова, удрученного потерей трети мехов, а еще более встревоженного предупреждением Желябужских, что в Москве ему могут припомнить тобольские забавы со стольниками. Стрельцов отпустили восвояси. Пятидесятник места себе не находил от радости, что возвращается в любимую Москву. Теперь опальных должен был сопровождать отряд казаков на двух дощаниках.

Бабинов проводил ссыльных до села Меркушино ниже по Туре, где было устроено плотбище. Опальные дворяне погрузили свои пожитки в дощаники. Марья с бабушкой Федорой разместились на одном судне, братья Желябужские с теткой – на другом. Дощаники отчалили. Бабинов, стоявший на берегу, замахал им вослед:

– Прощай, государыня! Может, доведется встретиться!

Глава 2

Закаменная страна

– Велика ли Сибирь? – расспрашивала Марья Хлопова седого казака, ловко управлявшегося с поносным веслом. Стоило ему чуть шевельнуть длинным веслом, прикрепленным к носу дощаника, как судно отворачивало от коварной кошки – песчаной отмели, которыми изобиловала Тура.

– Сибирь-то? – неторопливо, как и все обитатели здешних мест, отвечал кормщик. – Однако какое велика? Шестьдясят саженей в поперечнике – вот и вся Сибирь! Доброго слова не стоит.

Марья недоуменно воззрилась на извилистую Туру. Кругом, сколько доставал взор, простирались немереные версты пустынных земель, а пожилой казак толковал о саженях. Дядя Иван, краем уха прислушивавшийся к беседе племянницы с кормщиком, усмехнулся:

– Он толкует о кучумовой столице Сибири. Скажи, Иванко, отчего вся Закаменная страна прозывается Сибирью?

Казак Иванко Дурыня, на мгновение опустив весло, почесал в седом затылке:

– Однако, не знаю, боярин. Старая Сибирь, али Кашлыком ее также прозвали, была начальным градом Кучумова царства. Тамо, под горою, речка Сибирка течет. Оттоле же и вся страна нарицается Сибирью.

Начитанный дядя заспорил с неграмотным казаком:

– Великий Рим был начальным градом Италии, однако же страна нарицается не Римом, а Италией от некого Итала, обладавшего странами вечерними, яко ж свидетельствуют хроники. Ты не слышал ли, может, царствовал в давние времена некий царь Сибир, по коему обрели нарицание и град Старая Сибирь и вся земля Сибирская?

– Не берусь сказать, боярин. Прежде того како нарицалась Сибирская страна, того испытать невозможно и в память никому не вниде.

При отплытии из Верхотурского острога Артемий Бабинов посоветовал держаться старого кормщика, присовокупив, что он человек бывалый, из старой Ермаковской сотни. Мало осталось казаков, которые вместе с атаманом Ермаком сыном Тимофеевым подвели Сибирскую землю под высокую государеву руку. Кто еще жив, бродят от старости и немощи меж чужих дворов, побираются Христовым именем. А кормщик еще крепок телесно и служит уже четвертый десяток лет.

Иванко Дурыня занимался доставкой государевых грамот и перевозкой ссыльных в Сибирь. По его словам, от царствующего града Москвы до первого сибирского города Верхотурья было две тысячи верст, а поспевают зимней дорогой с возами неспешно за шесть недель, а спешно – за три. От Верхотурья до Тобольского острога можно проплыть по большой воде за две-три недели, а если плыть дальше до Сургута, то еще четыре недели. Дурыня знал всех, кто служил в Сибири. Он долго расспрашивал Марью о здоровье Мирона Тимофеевича Хлопова, бывшего нарымского воеводы. Вспоминал Василия Хлопова, в незапамятные времена служившего письменным головой в Таре. Просил передать поклон Гавриле Хлопову, которого знал по Тобольску. Дядям сказал, что их отец Григорий Григорьевич был строгим начальником.