Из мемуаров Гёте: «Ей нравилось, что он повсюду сопровождает её, а он вскоре уже не мог существовать без её близости, она как бы посредничала между ним и обыденной жизнью; при её обширном хозяйстве они стали неразлучными товарищами в поле и на лугах, в огороде и в саду. Жених, когда дела ему позволяли, присоединялся к ним. Все трое привыкли друг к другу и вскоре, сами того не зная и не желая, уже не могли друг без друга обходится. Так провели они дивно прекрасное лето; то была настоящая немецкая идиллия; прозаической её частью являлся плодородный край, поэтической – невинная любовь. Бродя среди спелых хлебов, они наслаждались свежестью росистого утра; песнь жаворонка, крик перепела веселили их души; затем наступали жаркие часы, разражались страшные грозы, но они лишь теснее льнули друг к другу, и постоянство чувств мгновенно тушило мелкие семейные недоразумения».

Долго такая тройственная идиллия продолжаться не могла. Гёте влюблялся всё больше, Лотта всё больше попадала под влияние его горячего чувства, под обаяние любви молодого поэта, и Кёстнер стал подумывать, а не является ли лишним он…

Кому-то из троих надо было разрушить мнимое тройственное благоденствие. Решился – Гёте. Не топором, но пером разрубил он гордиев узел противоестественных взаимоотношений.

В сентябре Гёте пишет записку.

«Вещи мои уложены, скоро рассвет. Когда вы получите эти строки, знайте, что я ушёл… Теперь я один и вправе плакать. Я решил уехать по доброй воле, прежде чем меня прогнали бы невыносимо сложившиеся обстоятельства. Будьте всегда радостной и бодрой, дорогая Лотта. Прощай, тысячу раз прощай!»

Так он убегал от Фредерики Брион, от своей Хлои. От деревенской девушки, дочери пастора. Какая была любовь! Какие стихи! Молодые люди встречались, расставались, гуляли по холмам, помолвились… а потом жених сбежал. И остались его амурные проделки без последствий.

Другое дело нынешние страсти к дочери амтмана, управляющего обширной территорией. Махни он рукой – и Гёте разыскивали бы все рыцари тевтонского ордена.

А Кёстнер вот-вот мог вернуть слово Лотте («Вижу… Понимаю… Не хочу мешать счастью… С болью в душе…»). И что тогда? Когтистые лапы Гименея нависли бы над молодым романтиком. Прощайте, гуляния по лугам, отдых в дубравах, питие винишка с друзьями-приятелями – здравствуйте, семейные заботы. Прощайте, все белокурые девушки Германии, здравствуй, одна голубоглазая.

И, что особенно печально, прощай литературные занятия, а ведь горько-сладкий привкус этой медовой каторги уже изведан… Гений чувствует своё предназначение, а судьба и вовсе знает предназначение гения. Именно поэтому дана была Гёте возлюбленная не для женитьбы, но для страдания. Ибо мера страдания – мера истины! Вокруг было полным-полно свободных, симпатичных, стройных девушек. Бери любую, женись, плодись, размножайся… Но Гёте полюбил чужую невесту. Судьба сберегла его для литературы. По итогу Лотта родила Кёстнеру одиннадцать детей. Гёте с его нежной душой взвыл бы уже после третьего. И потом, зачем Гёте детские крики? Он и так «и звуков, и сомнений полн»95.

Если Варя Пащенко писала свою записку сама, то невольник гения своего Гёте, писал под диктовку свыше.

На этом простимся. Жму Вашу руку, и до следующего письма.

-20-


Приветствую Вас, Серкидон!

Гёте уехал, но:

Как затопляет камыши

Волненье после шторма

Ушли на дно его души

Её черты и формы.


Или, тоже из Пастернака, «Разрыв»:


Я не держу. Иди, благотвори.

Ступай к другим. Уже написан Вертер…


Но в том-то и беда, что «Вертер» ещё не был написан…

Гёте вернулся под отчий кров, а «безумная душа поэта»96 продолжала витать в окрестностях Вецлара. Отступник чувствовал тепло руки любимой девушки, слышал её шаги. На него смотрели голубые глаза Лотты.

Тут бы Вам воскликнуть, Серкидон: «Это Доминанта!» Конечно, это она. Доминанта сформировалась, удобно устроилась и весело каруселила чёрные мысли вокруг заветного имени – Лотта. Любой звук, любой запах, любое явление возвращали к счастью, которое не случилось…

«Я на свадьбу тебя приглашу,//А на большое ты не рассчитывай…» – поётся в забытой песне97. Но на свадьбу Иоганна Кёстнера и Шарлотты Буфф третий лишний приглашён не был. Даже в этой малости ему было отказано. И правильно. А то гадал бы: ехать – не ехать. А кабы приехал, то и сидел бы мрачный, как Рогдай на свадьбе у Руслана и Людмилы…

Замужество Лотты усугубило страдания молодого Гёте. Любимая стала чужой женой, а в чужих руках женщина становится в два раза прекрасней. Читаем в мемуарах пожилого Гёте: «В имевшемся у меня солидном собрании оружия находился драгоценный, остро отточенный кинжал. Каждый вечер я клал его рядом со своей кроватью и, прежде чем потушить свечу, пробовал, не удастся ли мне вонзить его остриё на дюйм-другой себе в грудь…»

На радость всем поклонникам Гёте это была лишь игра красивым предметом. Покончить с жизнью не хватало решимости, выйти из порочного круга чёрных мыслей не хватало мудрости…

Внезапно прошёл слух о смерти Иерузалема, а вскоре после этого Гёте получил письмо от Кёстнера с подробным описанием трагического события. Безнадёжно влюблённый в замужнюю женщину Иерузалем взял утром у Кёстнера пистолеты и тем же днём разрешил все противоречия жизни одним выстрелом.

«Несчастный! Но эти дьяволы, эти подлые люди, не умеющие наслаждаться ничем, кроме отбросов суеты, воздвигшие в своём сердце кумирни сластолюбию, идолопоклонствующие, препятствующие добрым начинаниям, ни в чём не знающие меры и подтачивающие наши силы! Они виноваты в этом несчастье, в нашем несчастье. Убирались бы они к чёрту, своему собрату!» – воскликнул, Гёте, потрясённый смертью приятеля.

Это крик был протестом против замшелости, невежества и средневековой тупости в немецком обществе. Против его отсталой и замкнутой, на себя приземлённой части.

Выстрел Иерузалема снял оцепение с Гёте. «Иерузалем решился, а я перед сном с кинжальчиком играю… » Энергия стыда подтолкнула к действию – решиться хотя бы на бумаге, хотя бы в художественной форме примерить на себя трагические события.

Молодой гений решительно собрался в кучку, и в ту же кучку собрал: вецларские мысли и состояния, споры и разговоры, события и ситуации, собственные уже написанные письма, назвал себя Вертером, обрядился в платье Иерузалема (синий фрак, жёлто-коричневый жилет, жёлто-коричневый панталоны и сапоги с коричневыми отворотами), превратил Кёстнера в Альберта, возлюбленная была приукрашена достоинствами прежних красоток – голубые глаза (для конспирации) заменены чёрными, тыква стала каретой, мыши – лошадьми, а большая крыса – кучером. Одним словом – волшебная сила искусства!

Впрочем, для написания художественного произведения одного взмаха волшебной палочкой мало: четыре недели Гёте размахивал гусиными перьями. Дойдя до финала, долго мудрить не стал, закончил роман последними словами из скорбного письма Кёстнера: «Гроб несли мастеровые. Никто из духовенства не сопровождал его».

Написанное автор назвал – «Страдания молодого Вертера…»

Пардон, Серкидон. Мысль моя с одной нейронной дорожки перескочила на другую: написал «Вертер», а вспомнил Векслера и его четверостишие:


Известный графоман

Пять лет писал роман.

И на роман ушло

Гусиное крыло.


Молодой Гёте написал быстро, энергично и, конечно, не одно гусиное перо излохматил… Так что же мы имеем с гуся, кроме, разумеется, перьев? Имеем чистосердечно и подробно рассказанную историю несчастной любви. Уязвлённому сочинителю ещё нет и двадцати пяти лет, на прозаическое произведение крупной формы, называемое романом, он посягнул впервые. Как правило, в подобных случаях (и до Гёте и после него) всё написанное остаётся личным опытом автора: полегчало – и слава Богу…

Но, наверное, в руке молодого и малоискушённого жизнью автора было волшебное гусиное перо. Или было оно – с гуся-колдуна, который в прошлой жизни был волшебником. Так это или иначе, но произошло чудо!

Публикация романа стала молнией, разделившей немецкую литературу на два периода: до «Вертера» и после «Вертера». Как и положено после молнии, грянул гром…

Служители церкви усмотрели в романе злостные грехи заглавного героя: «праздность», «безмерное самолюбие» и «любовь к замужней женщине». Помимо этого обвинили автора в безбожии и нарушении христианских заповедей. Изругав вдоволь, отцы церкви вопрошали: «Почему же никакая цензура не воспрепятствует печатанию подобных сатанинских соблазнов?»98

Отцов-священнослужителей можно понять. Веками они призывали к смирению и покорности. Внушали, что жизнь мирянина есть долина скорби. И что Бог терпел и нам велел. И что жизнь твоя Богом дадена, и только Ему разрешено её забрать. А ты жди терпеливо, когда это случится.

Страстная душа Вертера не утерпела и нарушила всё сразу. За что и была подвергнута преследованиям.

Против книги решительно высказался лейпцигский теологический факультет. В январе 1775 года в городской совет было направлено прошение о запрете «Вертера». Незамедлительно последовал ответ: «Высшая комиссия категорически запрещает всем книжным лавкам и типографиям продажу вышедшего сочинения под названием «Страдания юного Вертера» под угрозой штрафа в десять талеров».

Щепетильный праведник Лихтенберг резюмировал: «Кто не направляет свои таланты на поучение и улучшение другого, тот либо плохой, либо в высшей степени ограниченный человек. Одним из них, должно быть, является автор страдающего Вертера».

Заметим в скобках – диагноз не подтвердился.

Ну, что взять, Серкидон, с этих, скажем по-пушкински, зоилов99, хорошо отшлифованных обществом, на все пуговицы (чтобы ничего не дай бог не выскочило) застёгнутых? Они отпылали, они скучны, дистиллированы страхом, и поэтому не способны на эмоциональный отклик.

Но не все немцы были таковы! Роман-молния разделил не только немецкую литературу, но и немецкое общество. Выявил бунтарей, не желающих жить по канонам полусонных бюргеров, жить в полнакала, в полголоса и по штатному расписанию от церковников, якобы получивших мандат от Самого. Люди, полные страстей, восприняли роман как долгожданный «луч света в тёмном царстве»100.