— А то ты не знала свою мамашу!

Сказанное было чистой правдой — я ее совершенно не знала. И вообще, похоже, этот Аркадий Елисеевич не врал — только моя мама могла довести человека так, что даже спустя тридцать лет он мог взбеситься от одного ее имени.

— Я выйду? — после некоторой паузы, осторожно спросила я.

— Выходи. Не век же тебе там сидеть!.. — крикнул он откуда-то издалека.

Я отодвинула щеколду и вышла. Аркадий Елисеевич Синицын уже сидел за кухонным столом и с интересом рассматривал початую бутылку водки.

— Вот, нашел, — буркнул он, не глядя на меня. — Ты не бойся, садись. Поговорим…

— Может, будет лучше…

— Да ничего не будет! — с досадой воскликнул он. — Ты, если подумать, тоже жертва. У меня к тебе никаких претензий…

— Чья жертва? — спросила я, недоверчиво усаживаясь на краешек табуретки.

— Ее, — произнес он с особым выражением, разливая водку по стопкам.

— Вы, я так понимаю, о моей маме говорите, — сказала я, невольно принюхиваясь к водке — пахло отвратительно. — Только напрасно вы так… Она была очень хорошей, и я очень ее любила.

— А куда тебе было деваться? — усмехнулся Аркадий Елисеевич. — Ладно, помянем. Я и не знал, что ее уже нет. Да не нюхай ты стакан, ради бога!

— Я не люблю водку, — честно призналась я, но все-таки отпила из стакана.

— А что ты любишь?

— Мартини, «Токайское»…

— Мартини! «Токайское»! — с гримасой отвращения передразнил он. — Никакого патриотизма. Впрочем, чего можно ожидать от человека, которого воспитала она.

Стол, за которым мы сидели, был не очень чистым, и я сразу же прилипла к нему локтями. Стараясь не заострять на этом внимание, я осторожно отклеилась и больше уж не клала руки на его поверхность.

— Мы познакомились с ней в начале семидесятых. Ей было восемнадцать, и она была очень хорошенькая. Бабетта на голове, юбка мини, туфельки на платформе… Ты хоть знаешь, что такое бабетта? Откуда тебе знать… Глянула тогда на нее — ангел, как есть ангел. Я был у нее первым. Сразу предложил расписаться…

Мне очень хотелось сбежать из этого дома, но я не могла — сидела не шевелясь, точно сиденье у табурета тоже было намазано какой-то липкой дрянью, и слушала человека, который был мне совсем чужим. Он рассказывал о моей матери то, о чем я даже не подозревала. Он сказал правду — я действительно ее не знала.

— Она согласилась. Расписались мы очень быстро — у меня знакомая была в ЗАГСе, материна подруга. Думал — ну вот, я в раю — такая девушка, такая девушка…

— Что же произошло? — с мрачным нетерпением спросила я.

— В том-то и дело, что ничего такого не произошло. Внешне, по крайней мере. Суть в том, что она была не такой, за какую я ее сначала принял. Она была… она была… настоящей сатаной!

С этого момента я перестала всерьез относиться к откровениям Аркадия Елисеевича. Моя мама, конечно, была сложным человеком, но сатаной ее никак нельзя было назвать. Наверное, он так и не смог ей простить, что она его разлюбила, а в том, что она очень скоро его разлюбила, можно было не сомневаться.

— Сначала все было ничего. Только ей нужны были ахи и охи, романтические прогулки под луной, серенады всякие, а я человек простой, стихов читать не умею.

— Может быть, она была слишком молода для семейной жизни? — осторожно предположила я. — Знаете, еще не до конца оформился характер, не устоялись представления о мире…

— Ерунда! Она могла бы и потерпеть, ведь я все делал для того, чтобы понравиться ей. Рано или поздно я бы все-таки приблизился к ее идеалу. Но нужен был ей тот идеал, как собаке пятая нога! Она не для того замуж выходила. Она хотела вынуть из меня душу, ей нужна была жертва! — возвысил он голос. — А все остальное — только повод.

— Вы уверены…

— Нет, ты не перебивай меня, Лизавета, — с досадой отмахнулся он. — Сиди и молчи, пока старшие говорят. Она мне сказала, что я не образован, и я пошел учиться на вечернее. Уставал как собака, но что поделаешь — деньги-то тоже были нужны. Потом она обиделась, что я совсем не уделяю ей внимания — а какое внимание, когда я вечером, как выжатый лимон! Хотя, если честно, я к тому времени выучил два стихотворения из Пушкина — про Мадонну и где он к Анне Петровне Керн обращается: «Я помню чудное мгновенье…» и все такое…

Я непроизвольно улыбнулась — вспомнила недавний разговор с Сашей.

— Вот ты смеешься… — с горечью произнес Аркадий Елисеевич. — И она тоже засмеялась. Сказала, что Пушкин, конечно, солнце русской поэзии, но в лирические моменты нужно читать что-нибудь другое, не избитое. А еще лучше — самому сочинить.

— Правда, так и сказала — самому сочинить?

Клянусь. — Он полез в холодильник, достал открытую банку маринованных огурцов и прямо рукой достал один. — Хочешь? Ну, дело твое… Я, конечно, не сдержался, сказал ей кое-что… Я те стихи две ночи зубрил, устал как собака, а она обиделась!

— Лучше бы вы промолчали, — задумчиво пробормотала я и отпила последний глоток. — Ее нельзя было обижать. У вас есть сигареты? Я вообще-то не курю, но иногда хочется…

Он молча подвинул ко мне пачку «Беломора».

— А что, такие сигареты еще существуют? — спросила я.

— Самые хорошие. — Аркадий Елисеевич захрустел вторым огурцом, с сожалением и жалостью глядя на меня. — Эх, ты, Лизавета, ничего-то ты не понимаешь… Это ж натуральный продукт, он для здоровья полезнее, чем вирджинии всякие американские, в которых одна химия.

— Да, правда, — кивнула я. — Что-то читала про это…

Я закурила, но тут же пожалела об этом — вкус был совершенно особый, не для избалованных цивилизацией людей, к тому же табачная крошка все время сыпалась в рот… Я сделала вид, что затягиваюсь.

— И с этого момента начался ад, — вдруг произнес Аркадий Елисеевич, уставившись на какую-то точку на стене. — Я не думал, что молодая, хорошенькая женщина способна на такие издевательства. Моральные, конечно, но лучше б она меня сковородкой по голове била или там скалкой… все человечнее было бы. Короче, в один прекрасный день, вернее вечер, я не выдержал, напился, прибившись к какой-то компании, — «стекляшка» была напротив. Я вообще-то не пил, но тут так припекло… А компания та еще попалась! Короче, рядом со «стекляшкой» ларек стоял, и он оказался ограбленным. Меня посадили. На два года. А я даже не помню тот вечер — я, наверное, просто в кустах лежал рядом, в полной отключке, пока компания эта его грабила. Только она сказала, что всегда от меня ожидала чего-нибудь такого. Типа я подлец и негодяй.

Я смотрела на этого человека и думала, что мама напрасно согласилась за него выйти. Они были не парой. Ее вина только в том, что она согласилась…

— Она мне даже письмишка не написала. А когда я вышел, у нее уже ты родилась. От кого, как — я без понятия, только к тому моменту она была одна. А я все еще любил ее! И предложил ей — давай сойдемся. А она засмеялась нехорошо и поставила мне условие, чтобы я закончил образование и чтобы места хорошего добился. «Тогда, — говорит, — приходи. А сейчас ты гол как сокол. И наколки свои сведи — это очень не эстетично…»

Аркадий Елисеевич протянул мне свои руки. Они были в старых рубцах.

— Вот, кислотой сводил. Чего мне стоило опять в институт устроиться — не скажу, страшное дело… Прихожу к ней через некоторое время — ты уже бегала вовсю. Говорю — вот, все как ты хотела. А она засмеялась. Недобро так, издевательски. И заявила, что, типа, пошутила она тогда. «Ты, — говорит, — мне задаром не нужен. Я, — говорит, — еще с ума не сошла, чтобы с уголовником свою жизнь связывать. У меня дочь растет, ей хороший отчим нужен, а не такое быдло, как ты». Ну, насчет быдла я не уверен, может, она и не произносила этого слова, но смысл был точно такой. И как же мне обидно тогда стало, Лизавета! Я от нее вышел и — не вру, честное слово! — заплакал настоящими слезами.

Мне и самой было очень жаль этого человека, хотя возможно, что, если бы ту же историю мне когда-то рассказала мама, она рассказала бы ее по-другому. У каждого своя правда…

— Иду, а навстречу мне интеллигент какой-то прет. В очках, с тросточкой, и трубка в зубах. Толкнул меня и, не глядя, дальше пошел. Тут такая злость меня разобрала… Подумал — вот этакого-то она быдлом бы не назвала, хотя он и есть самая настоящая свинья! Я его разворачиваю и требую, чтобы он извинился — за то, что толкнул, значит. А он трубкой своей пыхнул и заявил — «Миль пардон». А что такое это «Миль пардон»? Нет, я понимаю, что он вроде как извинения попросил, но зачем же еще издеваться? И тогда я его ударил… В общем, нанесение тяжких телесных повреждений, вторая судимость, и загремел я на сей раз на пять лет. Мамаша моя без меня умерла…

— Мне очень жаль! — произнесла я совершенно искренне. — Но все это лишь ужасное стечение обстоятельств…

— Да брось ты! — отмахнулся он. — Это все она виновата. Хоть и не говорят о мертвых плохо, но она мне всю жизнь сломала. Кто я? Жалкий слесарь при ЖЭКе, живу от чекушки до пол-литры… А мог бы быть непьющим, с образованием, с семьей и детьми. В костюме и с сотовым. Может быть, директором какой-нибудь фирмы. Эх, да что говорить…

— Знаете, я, пожалуй, пойду, — сказала я.

— Нет, ты погоди, я ж тебе главного не сказал, — остановил меня мой ненастоящий отец. — Тебе лет семь-восемь было, я тогда к вам заходил. Злые слова в душе нес, думал, хотя бы пощечину ей дать, как в каком-нибудь фильме, все бы легче стало. Но не смог. Она мне в глаза посмотрела — сразу все поняла. «Жалкий ты человек», — сказала, и дверь передо мной захлопнула. И ведь что обидно — я всю последующую свою жизнь себя жалким человеком и чувствовал. Ну как заговорила она меня!

Он был совсем пьян и плакал. Я тихонько поднялась и стала пробираться к выходу. Я ничем не могла помочь Аркадию Елисеевичу, чужому человеку, чье имя я носила.

Вдруг он появился за моей спиной.

— Вправо крути, — подсказал он, когда я потянулась к замку, чтобы открыть дверь. — Это хитрый замок, сам ставил…