– Какую же эпитафию вы предложите, леди д’Обрэ? – спросил он, почесывая Олив за ушами. Бесстыжая кошка сладострастно изогнулась, выпятив зад.

– Н-ну, что-нибудь такое простое и недвусмысленное, дайте-ка подумать. Вам бы, конечно, хотелось обойти молчанием тот горький факт, что Джеффри не испытывал к отцу хотя бы намека на привязанность. По-моему, «Покойся с миром» достаточно хорошо скроет его истинные чувства. Или – как этого требуют правила вашей профессии – вам кажется более уместным латинский перевод «Requiescat in pace»?

Почему она так говорит? Да она же попросту дразнит его, выводит из себя и напоминает сама себе Джеффри!

Его ясные глаза изучали ее с той непоколебимой кротостью, которая, безусловно, обеспечит ему место в раю. Она потянулась, чтобы погладить головку Олив; их пальцы соприкоснулись прежде, чем преподобный Моррелл успел убрать руку.

– Когда возвращается Джеффри? – спросил он, не обращая внимания на ее игривый тон.

– Этого я действительно не знаю. Он поехал в Эксетер на аукцион, чтобы купить лошадь. Я думала, он сообщил вам об этом.

– Нет. Правда, меня самого не было дома.

– Спускались в юдоль мрака для попечения о пастве?

Все, теперь уже действительно чересчур. Энни прикусила губу.

– Извините меня, я сегодня никудышная собеседница. Это из-за головной боли, – соврала она на ходу. – Я, наверное, невыносима. Не обращайте на меня внимания.

– Чем я могу вам помочь?

Нежность, прозвучавшая в его голосе, встревожила ее, но еще сильнее – понимание в его глазах. Меньше всего на свете сейчас ей хотелось быть понятой Кристианом Морреллом.

– Вы ничего не можете для меня сделать, ни как человек, ни как священник, – коротко сказала она. – Благодарю за заботу, но, уверяю вас, моя болезнь телесного, а не духовного свойства. Во всяком случае, пока.

Он осторожно спустил Олив на землю и выпрямился.

– Извините, я больше не могу отнимать у вас время, – произнесла она и тут же пожалела о сказанном – опять! – но теперь уже без всякой надежды его удержать. Да и, по правде сказать, для чего это ей? Она устала от собственной двойственности. – Спокойной ночи, ваше преподобие. Я скажу Джеффри о вашем визите. Если он вдруг расчувствуется и решит изобразить на могиле отца нечто трогательное, – опять она не смогла удержаться от этого детского сарказма! – он непременно даст вам знать.

– Непременно.

Он отвесил ей медленный церемонный поклон. Если бы на его месте был кто-то другой, она назвала бы такой поклон ироническим, но в отношении викария слово «ирония» не очень подходило. Затем он оставил ее одну в темноте.

«… „Чем я могу вам помочь?“ Так он спросил. Значит, он уверен, что мне нужна помощь. Господи, как это отвратительно! Мне ненавистна мысль о том, что он меня жалеет! Все из-за того, что я отослала его прочь, требовала, чтобы он ушел, не была с ним вежлива. Теперь я расплачиваюсь за смертный грех грубости. И я снова одна. А ночь нынче такая, когда одиночество – сущий ад».

4

Детский хор, которым управляла мисс Софи Дин, пел вторую строфу «Воспоемте же, братья и сестры!»:

Вот светлой Пасхи день настал

И женщин-праведниц позвал

К гробнице, где Христос лежал.

Аллилуйя!

Пронзительные, но все же милые голоса наполняли церковь, которая в это пасхальное утро была набита битком. На лицах многих прихожан эти звуки вызывали улыбки – озабоченные или снисходительные, в зависимости от степени родства слушателей и маленьких хористов. Сама мисс Дин, очаровательная в своем голубом платье, украшенном цветами, и коротком белом жакете, выглядела счастливее и спокойнее любого из исполнителей, и преподобный Моррелл вспомнил, как волновалась она всю неделю перед своим дебютом в качестве руководительницы детского хора. Он напомнил себе, что после службы должен обязательно ее похвалить – при условии, конечно, что сумеет пробиться к ней сквозь толпу ухажеров; у Софи было больше поклонников, чем у любой другой девушки в Уикерли, все они сейчас были здесь, и их лица выражали полнейшее обожание.

Апостолов объемлет страх;

Меж них Господь явился сам,

И Он провозгласил: «Мир вам».

Аллилуйя!

Со своего места в пресвитерии Кристи наблюдал за прихожанами. Конечно же, он знал их всех, кого лучше, кого хуже, потому что прожил среди них всю жизнь. Но его удручало то, что, несмотря на целый год, что он провел здесь в качестве викария, он был знаком с ними (за очень редкими исключениями) как с соседями и друзьями, но не как с верующими. Христос Добрый Пастырь всегда был ему образцом, но, увы, мужчин и женщин, для которых он регулярно совершал таинства причастия, крещения и брака, никоим образом нельзя было назвать его «паствой».

Прошлой ночью ему приснился сон. Сейчас он отчетливо вспомнил его. Толчком к этому послужил Трэнтер Фокс, один из самых его любимых, но и самых строптивых прихожан. Сегодня он с большим опозданием проскользнул в церковь и, бочком пробравшись вдоль стены, устроился на задней скамье. В недавнем сне Трэнтер вел себя совершенно иначе: вскочив с места посредине воскресной службы, он возопил в величайшем волнении; «Признавайся! Ты не преподобный Моррелл!» Кристи в ужасе посмотрел вниз и обнаружил, что вместо пасторского облачения на нем старые штаны из оленьей кожи и сапоги, которые он прежде надевал для верховой езды. «Нет, это я, Кристи, – вскричал он, – ты же знаешь меня!» Он поднял Библию, как несомненное доказательство своих слов, но у него на глазах она тут же превратилась в дешевое издание рассказа Эдгара По «Маска Красной Смерти». Чем кончился сон, он не помнил – к счастью; очень может быть, что прихожане вымазали его дегтем и с криками: «Самозванец! Обманщик!» растерзали.

Когда Фома от них узнал,

Что Иисус из гроба встал,

Неверья дух его объял.

Аллилуйя!

Хуже всего было то, что он действительно нередко чувствовал себя самым настоящим обманщиком.

«Это в порядке вещей, – уверял преподобный Морз, его любимый профессор богословия, от которого на прошлой неделе пришло длинное письмо. – Будь терпелив, Кристиан. Очень скоро великая ноша пасторского служения опустится на твои плечи, и ты поймешь, как именно следует нести ее, как если бы в себе самом ты ощутил раны Христовы».

Как бы то ни было, пока что Кристи не чувствовал даже намека на что-то похожее. Кроткая тень отца повсюду следовала за ним, непроизвольно напоминая, каким был настоящий викарий церкви Всех Святых, по крайней мере, каким он сохранился в памяти и в сердцах любивших его.

Кристи нащупал край листка с конспектом проповеди, который он свернул и засунул между страниц Библии. Его учителя не одобряли студентов, которые постоянно заглядывали в такие листки, заранее положенные на пульт. По их мнению, проповедь должна была литься свободно, как бы из самого сердца, пусть даже священник потратит часы на то, чтобы ее затвердить. В теории все было прекрасно, но Кристи столкнулся в своей практике с ужасной вещью: его проповеди, если он читал их без бумажки, а иногда и с бумажкой, имели свойство затягиваться до бесконечности, а самым сильным чувством, которое они вызывали у слушателей, было глубочайшее удовлетворение от того, что они наконец-то кончались. Он был уверен, что любая, пусть даже самая сжатая, тщательно аргументированная, философски глубокая проповедь не в состоянии изменить поведение людей, тем паче их образ мыслей, по крайней мере на сколько-нибудь долгий срок. Мозг человека казался ему маятником: яркая, страстная проповедь может, конечно, сдвинуть его с привычной позиции, но раньше или позже он возвращается вспять.

Звук неспешных шагов по каменному полу заставил его оглянуться. Не только он, но и все, бывшие в церкви, уставились на пару, двигавшуюся вдоль центрального прохода с таким видом, который одни назвали бы исполненным спокойного достоинства, а другие – вызывающе безразличным. Если внешность виконта и виконтессы д’Обрэ и не вполне соответствовала представлению о том, как должны выглядеть настоящие владельцы замка, то только не из-за нехватки усердия со стороны Джеффри. Новый лорд был одет в серый оксфордский пиджак и брюки с ярким, без всякого сомнения, нарочито вызывающим жилетом васильковой голубизны и пучком засохших фиалок в петлице. На похоронах отца он был в черном и тогда же предупредил Кристи, что это в последний раз. «Уж лучше шокировать соседских сплетников, чем корчить ханжу», – заявил он, скривив губы в характерной ухмылке, которой Кристи уже начинал бояться.

Соседи, конечно, могли быть шокированы – в конце концов, не так уж много требовалось, чтобы скандализировать обитателей Уикерли, – но в данный момент на всех без исключения лицах было написано алчное любопытство. Леди д’Обрэ была в трауре: в том же самом простом черном платье, что и на похоронах, в той же самой шляпке с вуалью. Правда, сегодня она заколола вуаль назад, как бы бросая вызов множеству любопытных бесцеремонных взглядов, которые – она знала это наверняка – будут прикованы к ней. Ее неуловимая и несомненная «заграничность» снова явственно ощущалась, и Кристи приписал это чему-то более существенному, чем экстравагантные украшения из черного янтаря, или тому, что ее одежда выглядела скорее европейской, чем английской. Он не мог подобрать лучшего определения, чем некая «светскость» всего ее облика и манер, но ему было досадно, что ключ к интригующей загадке оставался ему по-прежнему недоступен.

Хор в последний раз пропищал «Аллилуйя», и Кристи прервал свои отнюдь не возвышенные размышления. Певцы сели по местам, и собравшиеся обратили к нему взоры, полные смиренного ожидания, от которых ему, как всегда, стало не по себе.

Кафедра представляла собою величественное, богато украшенное сооружение первой четверти семнадцатого века, стоявшее на возвышении и окруженное массивными резными перилами красного дерева. На кафедру вели четыре внушительные ступени. В каждом, кто, вооруженный одною лишь Библией и стопкой исписанных страничек, отваживался подняться по ним и взглянуть в глаза прихожанам, предполагалось нечто необыкновенное, некие силы и качества, отсутствующие у простых смертных.