Андреас вдруг понял, что за всё время преподавания почти всегда садился так, что поворачивался к тайным наблюдателям спиной. Значит, они видели лишь лицо принца — заинтересованное, воодушевлённое или даже восторженное — а причину этих чувств не понимали, если грек говорил шёпотом.


Конечно, бывало, что разговор не удавалось вести тихо, ведь Мехмед, когда волновался, невольно повышал голос, но Андреас в этих случаях старался говорить по-гречески, ведь никто в окружении принца не понимал этого языка. Это опять же затруднило бы для возможных слушателей понимание беседы. Должно было затруднять…


На мгновение Андреасу показалось, что слуги всё понимают, но видят, что учитель-грек не пытается воспользоваться неопытностью принца, и уважают это. Нет, такое понимание и одобрение казалось слишком уж невероятным! Но, несомненно, челядинцы видели, что Андреас искренне привязан к их юному господину и хочет ему помочь. Вот почему грек получил возможность увидеть, как проходит урок с муллой, да и слышимость стала заметно лучше.


Увы, это не радовало. Слишком печально было видеть, что Ахмед Гюрани хочет не научить своего ученика чему-то, а подчинить, и что это нельзя оправдать особенностями изучаемого предмета.


В богословии, как и в любой науке, есть место для дискуссии, ведь всякий текст, даже священный, оставляет возможность для толкования. Грек знал, что в исламе шейхи спорят меж собой так же, как христианские богословы, и тем грустнее было обнаружить, что мулла исключал дискуссию. Для Ахмеда Гюрани существовало лишь одно мнение — его собственное, а несовпадение вызывало гнев. Не знаний требовал этот человек, а покорности!


Вот почему Мехмед под взглядом своего главного наставника вёл себя скованно, застыв в одной позе — сидя на пятках. Скованно чувствует себя всякий, кто постоянно думает о том, как его видит собеседник. Все движения — каждый поворот головы и движение руки — Мехмед будто обдумывал заранее, поэтому делал всё медленно, так что мулла порой говорил:

— Не спи.


Конечно, принц не спал, но и ясность мысли на его лице читалась редко. Мехмеду просто не было надобности мыслить. Ему следовало лишь запоминать и повторять. Даже когда Мехмед изъяснялся не на арабском, а на родном языке, то выражал не своё мнение, а мнение муллы или неких шейхов, с которыми мулла был согласен. Если ученик пытался добавить к сказанному что-то своё, то почти всегда получал замечание:

— Нет, ты говоришь неправильно.


Зная характер принца, Андреас не удивлялся, что после такого замечания Мехмед замыкался, притворялся, что забыл очередной выученный отрывок, а когда всё же заставляли «вспомнить», то делал кучу ошибок. Ученик, пересказывая отрывки на арабском, оговаривался так часто, что мулла приходил в ярость, а затем начинался спор по-турецки — нарочно ли принц допустил такие «возмутительные» ошибки.


Спор часто заканчивался тем, что мулла делал знак своему евнуху-прислужнику подать палку, но не только поэтому Андреас считал всё происходящее на уроке ужасным. Уроки муллы делали принца не лучше, а хуже — притупляли желание мыслить самостоятельно, поощряли проявление упрямства, учили лгать, тайно ненавидеть, то есть скрывать свои мысли и подавлять свои истинные чувства. Вот так человек и становится не собой. Когда Мехмед говорил, что потеряет себя, если покорится мулле, то, конечно, имел в виду именно это.


«Увы, есть ученики, которые податливы, как сырая глина, и охотно подчиняются учителю-тирану, — говорил себе Андреас. — Но Мехмед не таков и таким не станет».


Самое страшное заключалось даже не в том, что принца, по сути, истязали и пытались слепить из него другого человека, а в том, что мулла подспудно внушал будущему правителю одну очень опасную мысль — если ты не можешь убедить своего собеседника словом, то можно применить силу, и он покорится. Сейчас в качестве примера Мехмед видел палку в руках своего главного наставника, но ведь нетрудно было уловить сходство между палкой в руках учителя и мечом в руке палача. Палач может обезглавить одного оппонента или более, чтобы те, которые останутся в живых, уяснили — спорить нельзя, надо согласиться.


«Нет, он не должен сам стать тираном, не должен», — твердил себе Андреас, но не знал, как этому помешать. Вот почему он не находил в себе сил смотреть на то, как принца бьют, пусть теперь и имел возможность смотреть. Грек отворачивался, закрывал глаза. Того, как палка рассекает воздух и опускается на спину ученика, было по-прежнему не слышно, но и тишина по-прежнему казалась жуткой.


В один из дней Андреас, вспомнив рассказ Мехмеда о том, что мулла может применять наказание до тех пор, пока не запретит лекарь, решил поговорить с врачевателем.


Это был итальянский еврей, младше грека лет на пять. Они уже виделись однажды — тогда, когда Андреас сопровождал принца на верблюжьи бои. Этот лекарь тоже сопровождал Мехмеда и по его приказанию смазал греку порез на шее, оставленный ножом одного из неудачливых похитителей.


Лекарь тогда показался очень разумным человеком, но Андреас с тех пор не стремился развивать знакомство, да и сам врачеватель, судя по всему, предпочитал уединение. Сидя в своих покоях, он почитывал книги о медицине, готовил снадобья.


Андреасу также показалось, что это человек весьма осторожный, который никогда не пойдёт напрямик, а лишним поводом думать так стала манера этого еврея одеваться — отнюдь не по итальянской моде. Он одевался почти как турок-мусульманин. Даже белая ткань, скрученная в тонкий жгут и обёрнутая вокруг большой красной фески, чем-то напоминала мусульманский головной убор. И вот в таком человеке приходилось искать союзника.


«Надо хотя бы попробовать, пусть даже ничего не выйдет», — говорил себе грек, поэтому не удивился итогу разговора. Лекарь явно сочувствовал своему пациенту, но, выслушав учителя греческого, лишь вздохнул:

— Я не могу слишком часто запрещать. Иначе мне перестанут верить, и я уже не смогу помочь принцу, когда это будет действительно необходимо.

— Разве сейчас принц не нуждается в помощи? — спросил Андреас.

— Пока нет, — ответил врач. — Пока что принцу вполне помогают мазь для скорейшего заживления синяков и обезболивающее средство.


Андреасу, который и сам кое-что понимал в медицине, оставалось только согласиться с этими доводами, но состояние принца всё больше внушало тревогу.


Мехмед начинал вести себя, как человек, который ходит по краю пропасти — ему уже ничто не страшно, ведь он знает, что рано или поздно сорвётся. Ему важно лишь то, чтобы оставшееся до падения время прошло как можно веселее.


Принц снова начал сбегать с уроков, как когда-то, а ведь ему уже исполнилось шестнадцать, причём борода на его скулах и на подбородке обозначалась всё явственней. Юноша вёл себя подобно мальчишке!


Теперь даже на уроках греческого Мехмед часто отказывался заниматься тем, что предлагал учитель:

— Давай просто побеседуем, — говорил принц, но и во время беседы нередко переходил на турецкий язык, будто забыл все греческие слова.


А ещё появилась странная привычка провоцировать учителя. Мехмед нередко ловил учительскую ладонь, прикладывал к своей щеке и с каким-то злым весельем говорил:

— У твоего мальчика уже растёт борода. Время уходит. А ты так ничего и не сделаешь?


Андреас, конечно, рассказал своему ученику про шкафчик, служивший для наблюдений, но это не оказало на принца никакого действия:

— А если мы перейдём в слепой угол? Сделай что-нибудь, чтобы мне было, что вспомнить.


Учитель лишь качал головой, и это тоже не прибавляло ученику радости.


Однажды Мехмед принёс на урок стихотворение — вынул из-за пазухи бумагу, успевшую чуть помяться, протянул учителю и почти с ожесточением произнёс:

— Прочти.


В последний год принц увлёкся сочинением стихов на турецком языке и часто приносил учителю показать. Вся эта поэзия бесконечно воспевала некую недоступную красоту, так что намёк был весьма прозрачный, а Мехмед обычно спрашивал, нравится ли учителю, и как тот истолковал те или иные строки.


Андреас невольно сделался ценителем и даже подружился со старым турком, который преподавал принцу литературу, ведь только в разговорах с этим наставником грек мог невзначай узнать об особенностях турецкой поэзии и тех символах, которые она использовала чаще всего. Андреас знал, что Мехмед был бы очень раздосадован, если бы сам оказался вынужден объяснять значение своих стихов. Юный поэт обращался к своему читателю-греку как к знатоку, который понимает!


Однако в этот раз сочинитель, сделавшись ожесточённым, не спрашивал ни мнения, ни совета, а просто повелел читать. Андреас прочёл:

   О, виночерпий, дай вина! Тюльпаны через день-другой исчезнут.

   Настанет осень. Лозы, зеленевшие весной, исчезнут.

   Ах, сколько раз в молитвах я искал успокоенья!

   Но лишь увижу ту красу — покой исчезнет.

   Я пеплом стал, а сердце всё боится боли и печалей,

   Хоть знаю — ветром разнесётся пепел мой, исчезнет.

   Любовь моя, красою не гордись, храни мне верность!

   Краса не навсегда останется с тобой, исчезнет.

   Я должен с недругами биться храбро за любовь свою.

   Умрите, псы! Ведь счастье, если проиграю бой, исчезнет

Даже если в стихотворении имелись огрехи, Андреас не стал обращать на них внимание, ведь в этих строках, пусть немного путаных, проявилось всё отчаяние принца! Стихотворение дышало безысходностью, ведь тюльпан в турецкой поэзии являлся не просто цветком, а обозначал идеальную любовь. И вот принц сказал, что тюльпаны исчезнут.