— Учитель, Ты думаешь — мужчина поступает гнусно? — спросил ученик, притворяясь, будто не замечает, что Учителю зрелище приятно.

— Нет, это не гнусно, — ответил Учитель.

— А почему? — Мехмед спросил не оттого, что сомневался в словах Учителя, а оттого, что хотел услышать, как Он станет рассуждать на запретную тему. — Почему?

— Хорошо, я объясню тебе, — произнёс Учитель, однако ничего не стал объяснять — просто обнял Мехмеда и крепко прижал к Себе, а во сне у принца не болела спина, поэтому Учитель мог обнимать ученика так же крепко, как ученик сам обнимал Учителя.


Принц почувствовал что-то неизъяснимое. Это оказалось настолько чудесно, что захотелось умереть — так бывает, когда не верится, что в дальнейшей жизни может быть что-нибудь лучше нынешней минуты. «Для чего жить, если всё лучшее уже случилось? — так думал Мехмед, но тут же опроверг это: — Нет, лучше стать может! Может!»


Принц посмотрел вверх, на подбородок Учителя:

— Учитель, поцелуй меня.


Прежде, чем что-то успело случиться, Мехмед проснулся, но теперь ясно осознал свою цель. Вот, чего он хотел, и к чему следовало стремиться — поцелуй.

* * *

Проснувшись, Мехмед с досадой вспомнил, что сегодня пятница, а значит — уроков не будет, и Учителя он сегодня не увидит. К полудню предстояло отправиться на молитву в городскую мечеть, а до этого принцу полагалось посетить баню.


Пожалуй, те чувства, которые вызывало у принца посещение бани, тоже помогли ему понять, что он не таков, как большинство людей. Будь Мехмед подобен большинству, тогда, наверное, относился бы с полнейшим безразличием к тому, что в бане происходит, но оставаться безразличным он не мог. Это началось год назад, когда принц ещё считался султаном. Именно тогда Мехмед узнал об одном обычае, о котором раньше не слышал, потому что это касалось лишь взрослых.


В детстве и даже в двенадцать лет баня не становилась ничем примечательным. Все слуги, которые прислуживали там, раздевались лишь по пояс, и на Мехмеда без крайней необходимости не смотрели, но когда тот повзрослел, кое-что изменилось.


Оказалось, что мусульманину предписывается сбривать себе волосы в области подмышек и… паха. В тринадцать лет там уже появилось то, что нужно сбривать, и вот тогда-то Мехмед узнал об обычае, но тут же услышал:

— Повелитель, тебе не полагается делать это самостоятельно.


Оказалось, что пах султана — место слишком важное. Все боялись, что Мехмед порежется, поэтому его при посещении бани брил евнух, с деловитым видом опускавшийся на колени перед своим юным господином, сидевшим на каменной скамье.


Евнух — не мужчина, а значит, мог делать то, что по шариату для мужчин считалось запретным. Мужчине запрещалось смотреть на всё, что находится у другого мужчины ниже пояса и выше колен, и уж тем более прикасаться к этим местам, но о евнухах такого не говорилось. Вот почему рабы-евнухи в ряде случаев становились просто незаменимыми.


Тем не менее, даже евнух не притрагивался к тринадцатилетнему султану прямо, а только через платок, держа эту вещь в левой руке. Евнух клал платок на то место, которое брить не требовалось, и, таким образом придерживая Мехмеду кожу, брил вокруг платка, а Мехмед пребывал в странной эйфории.


Это чувство не исчезло даже тогда, когда бритьё стало привычным. Мысли, появлявшиеся в такие минуты, превращали вполне заурядную процедуру в нечто вопиюще непристойное, и пусть евнух говорил, что в области паха вся кожа очень чувствительна, и что любое прикосновение вызывает «отклик», Мехмед спрашивал себя: «Догадывается ли этот евнух, что у меня чувства особенные? А если он донесёт кому-нибудь?»


Движения евнуха всегда оставались сосредоточенными, без малейшего намёка на то, о чём юный султан в эти минуты думал, но мысли приходили сами собой. К тому же евнух был старый, так что напоминал обезьяну в тюрбане, но и это мыслям не мешало.


В такие минуты восприятие обострялось. Скребущий звук, издаваемый лезвием бритвы, плеск воды где-то неподалёку и даже собственное дыхание казались Мехмеду громче, чем в действительности, а в следующую минуту всё становилось наоборот — вокруг воцарялась полная тишина, сознание мутилось и появлялись неясные грёзы.


Мехмед не мог не думать, что Шехабеддин-паша, друживший с Заганосом-пашой, тоже евнух — такой же евнух, как тот, который занимался бритьём. А ведь Шехабеддин считался красивым. Вот если б он занял место старого евнуха, что было бы? Наверняка, Заганос оказался бы недоволен таким поворотом событий.


Если в двенадцать лет Мехмед ещё сомневался в том, что Заганос использовал своего «друга» как женщину, то в тринадцать эти сомнения начали исчезать, а окончательно ушли в четырнадцать, когда отец забрал у Мехмеда титул султана и отправил сына в Манису.


Возвращение в Манису являлось для Мехмеда наказанием — мягким, но наказанием — и примерно так же оказался наказан визир Заганос-паша, потому что его отправили в почётную ссылку. Разумеется, визира наказали за вызывающее поведение! За что же ещё!


Заганосу велели, чтобы жил в своих владениях — это был хасс Балыкесир — и в столице не показывался. «Друг», хоть и остался при дворе, но с условием, что не станет переписываться или искать встречи с опальным визиром.


Для Мехмеда стало совершенно очевидно, что Заганоса с Шехабеддином разлучили намеренно, и теперь никто не смог бы разубедить принца в этом, хотя самому принцу и остальным придворным всё объяснили по-другому.


Отец Мехмеда разгневался на Заганоса-пашу якобы за плохие советы, которые ставили под угрозу государство. Дескать, было сочтено неправильным, что визир вместе со своим «другом» советовал Мехмеду захватить Константинополис, то есть сделать то, что отец Мехмеда сам пытался осуществить около двадцати пяти лет назад и потерпел досадную неудачу. Отец Мехмеда во всеуслышание выразил неудовольствие по поводу того, что сын, посаженный на трон, слушал неразумных советчиков весьма внимательно, но ведь Мехмед помнил, что на самом деле вёл себя иначе.


Да, Заганос и Шехабеддин что-то такое говорили про войну, но в те годы Мехмеду не было дела до великого города. Мехмеда гораздо больше занимали сами советчики. Он слушал их внимательно лишь потому, что хотел разгадать тайну, связывавшую этих двоих. Слова советчиков пролетали мимо его ушей, если юный султан вдруг замечал, что Заганос мельком взглянул на своего «друга». Это казался особый взгляд, ведь на лице Шехабеддина тут же появлялась заговорщическая полуулыбка, которая тоже заставляла юного султана забыть о государственных делах.


И вот тогда-то великий визир Халил-паша стал говорить, что на Мехмеда оказывают «дурное влияние», а в итоге доложил об этом отцу Мехмеда. Дурное влияние может быть самым разным, и неразумные советы начать войну с греками тоже считаются таким влиянием, но великий визир, конечно, упирал не на то, что Заганос советует неправильное. Халил, наверняка, сказал, что Заганоса постоянно видят во дворце вместе с «другом», а среди прочих это видит Мехмед, и что подобное зрелище дурно влияет на неокрепший ум.


Заганоса-пашу с точки зрения закона было не в чем упрекнуть. Связь с евнухом не считалась грехом и преступлением, потому что евнух — не мужчина и не женщина, в отношении которых Коран устанавливал правила. Даже пророк Мохаммед, давший много советов для правоверных на все случаи жизни, не говорил о евнухах почти ничего, да и в тех редких случаях, когда говорил, выражался не слишком ясно.


Слова пророка толковались так, что связь с евнухом допускается, если мусульманин сам не сделал евнухом того, с кем вступил в связь. Но ведь все прекрасно понимали истинную суть подобных связей! А когда Мехмеду исполнилось тринадцать, он тоже почувствовал, что разница между евнухом и мужчиной не так велика, как кажется на первый взгляд.


Неспроста рабы-евнухи ценились у мусульман особенно дорого! Высокая цена установилась, прежде всего, потому, что связь с евнухом являлась для мусульманина своего рода уловкой, чтобы обмануть Аллаха — то есть, даже совершив нечто похожее на грех народа Лута, всё равно попасть в рай! Даже самые строгие толкователи исламских законов, уверявшие, что пророк запретил мусульманам самим заниматься превращением мужчин в евнухов, признавали, что пользоваться плодами чужих трудов никто не запрещал.


Вот почему Мехмеду не раз приходила в голову дерзкая мысль о своём главном наставнике — мулле Гюрани: «Молодой прислужник муллы — тоже евнух. Мулла может использовать его как женщину и оставаться праведным. И ведь наверняка использует! Зачем покупать евнуха, если у тебя нет жён, за которыми тот мог бы присматривать? Значит, купил затем, чтобы использовать его самого вместо жены!»


После таких мыслей весь окружающий мир начинал казаться Мехмеду лицемерным, ведь мулла выглядел таким строгим, когда говорил о том, что пророк Мохаммед призывал убивать людей, совершивших грех народа Лута! В голосе муллы так и слышался еле сдерживаемый гнев. И этот же человек прикупил себе евнуха!


Заганос-паша говорил, что стихи о любви мужчин к юношам — бесстыдство, а сам почти не скрывал своей связи с Шехабеддином-пашой, то есть с евнухом, который не слишком отличался от мужчины. Заганос посматривал на евнуха так, что окружающим могло стать неловко. Разве это не бесстыдство?


Великий визир Халил-паша был прав, называя это бесстыдством, но и сам тоже лицемерил, потому что желание великого визира противостоять «дурному влиянию», которое Заганос оказывал на Мехмеда, было притворством — частью придворных интриг. Халил беспокоился, что Заганос метит на должность великого визира. Вот из-за чего Халил решил очернить своего соперника и представить бесстыдником!