— Не горюй. Новый дом отстроить по нынешним временам раз плюнуть. Можно будет солдатиков подрядить. Хотя в Москве тебе наверняка дадут казенную дачу и полгектара леса.

«Если я еще попаду в Москву», — невольно подумал Николай Петрович и вытер ладонью вспотевший лоб.

— Да, загадочная вышла история с этим пожаром. — Павловский постукивал по ковру ногой в начищенном ботинке. — Как раз в тот день там очутилась эта твоя родственница или кем она тебе доводится?

И снова Павловский хитро посмотрел на Николая Петровича.

— Кажется, она… сестра первого мужа моей жены, Анджея Ковальского, — почему-то соврал Николай Петрович. И тут же оговорился: — Но я, честно говоря, толком ничего не знаю. Сперва я думал, что она Машина сестра.

— Охотно верю. Бабы — скрытный народ. Тем более, что этот твой Ковальски был весьма странным типом. У нас хранится целый ящик бумаг, исписанных его рукой. Тебе известно, что Ковальски работал над романом из современной жизни?

— Да, он говорил об этом. Но после войны мы с ним мало общались. Зато в войну Ковальски был очень храбрым человеком.

— Знаю. Таким он остался и в мирное время. Я бы даже сказал, безрассудно храбрым. Не бойся, кроме меня это не читал никто. Враг, законченный враг. Если бы он не утонул, мы бы наверняка занялись им самым серьезным образом. Интересно, как ты думаешь, почему он не стал узаконивать свои отношения с этой русалкой? — Павловский кивнул на портрет над диваном. — Кажется, они очень любили друг друга.

— Да. Маша осталась Богдановой. Но вот дочку они записали на фамилию отца.

— Ты правильно сделал, что удочерил ее. Прелестная девочка. Мой внук просто без ума от нее. Тем более своих детей у тебя нет.

И снова Павловский в упор посмотрел на Николая Петровича. И Николай Петрович выдержал его взгляд.

— Так ты, я вижу, не знаешь, почему они не расписались. Хочешь, скажу тебе? Да ты не бойся — никакой зловещей тайны за всем этим не кроется. Просто Анджей Ковальски уже был женат и даже имел сына. Ты случаем не знаком с его женой?

Николай Петрович смутился, но тут же овладел собой и сказал, глядя на правое ухо Павловского:

— Ее угнали в Германию. А потом… потом он ничего мне не говорил про нее. Как же я могу быть с ней знакомым?

— А ты подумай. Не спеши с ответом.

И тут Николай Петрович понял, что Павловскому известно все. И нет никакого смысла скрывать и прятать от него факты.

— Устинья? Так это Устинья? У меня, между прочим, были такие подозрения.

— Молодец. С радостью бы взял тебя к себе в первые замы, да только партии тоже нужны умные головы. Еще как нужны. Ладно, рассказывай, что случилось с этой твоей русалкой.

— Она сбежала с одним молодым парнем. Не знаю — куда. Устинья разговаривала с матерью этого парня.

— Она сбежала, вскоре сгорел дом, причем на глазах у этой твоей Устиньи-Юстины. Но ты не падай духом — мне до всего этого нет никакого дела, тем более, что жившая в том доме Наталия Сербич вернулась из мест не столь отдаленных, на каждом углу поливала грязью советскую власть и гнала самогон. Это к лучшему, что она сгорела — все равно рано или поздно нам пришлось бы заняться ее личностью. Ладно. Все мне ясно. Теперь давай думать, что нам посылать в Москву. Не этот же детективный сюжет в стиле всеми нами любимого Шерлока Холмса, а? Как ты считаешь, нельзя ли ее, эту беглую жену, вернуть хотя бы на время? Потом, когда обживетесь в Москве, пусть себе куролесит на здоровье — почти все жены нашей верховной знати либо молодых любовников содержат, либо хлещут водку почище любого драголя.

— Нельзя, — коротко и решительно ответил Николай Петрович.

— Ясно. А у тебя не найдется бутылочки «Ахтамар»? Правда, я слышал, будто бы это дамский коньяк, но мне он очень даже по душе. А заодно и эту свою Юстину зови. Красивая женщина и стол красит, и душу веселит. Она у тебя, я гляжу, дом в идеальном порядке содержит. А Машка твоя ее любит?

— Они друг в дружке просто души не чают, — искренне признался Николай Петрович.

— Вот ведь оно как случается… А, может, твоя жена приревновала тебя к этой Юстине и…

— Нет. Она совсем не ревнивая. Она даже своего Анджея к ней не ревновала.

— Странная женщина. Настоящая русалка.

И Павловский, прищурившись, долго смотрел на Машин портрет.

Устинья нарядилась в темно-голубое шерстяное платье с белым кружевным воротником и слегка подкрасила губы. Павловский, привстав, поцеловал ей руку, и она ему радостно улыбнулась — давно, очень давно никто не целовал ей руки.

— Прошу пани к столу. — Павловский отодвинул для Устиньи стул, собственноручно открыл бутылку «Ахтамара», налил ей полную рюмку и протянул открытую коробку с шоколадным набором. — Ладна ниевяста, бардзо ладна. Из каких мест будете, пани?

— Из Вильно, — ответила Устинья, нисколько не робея.

— Я там три года служил. Уже после войны. Жаль, что отдали этот славный город литовцам, очень жаль.

— Зато он теперь советским стал, — сказала Устинья. — То есть русским. Совсем как при царе.

Павловский рассмеялся.

— И то верно, если не шутишь. На родину-то не тянет?

— Нет, — честно ответила Устинья. — Родина там, где родные живут. Все мои родные живут в России.

Николай Петрович словно видел Устинью другими глазами — молода, красива, умна. А главное, есть в ней эта бесценная способность чувствовать себя хозяйкой любой ситуации. Дурак Анджей, что променял такую замечательную дивчину на капризную, изнеженную Машу.

— А в Москву хочешь? — спрашивал Павловский, чокаясь с Устиньей фужером с коньяком. — Ты не сердись, что я тыкаю — нравишься ты мне. Тем более, я в отцы тебе гожусь.

— В Москву хочу, потому что без Машки уже не смогу. Если Петрович сам не возьмет, вслед за поездом по шпалам побегу, — сказала Устинья, засмеялась и выпила до дна свой коньяк.

— Слышал? Придется брать. Но в Москве с пропиской очень строго, не то, что у нас. Так что будешь жить либо нелегально, либо…

Павловский подмигнул Николаю Петровичу, но тот, разумеется, ничего не понял.

— Я могу и нелегально, — ответила Устинья, теребя свои бусы цвета синьки. — Ну, а если захочет, может хоть домработницей оформить.

— Домработницей? Тебя? Ну, уморила. — Павловский смеялся до слез, потом полез за носовым платком в карман своих штанов с широкими красными лампасами. — Да разве таких берут в домработницы? Николай Петрович, ты слышал, что она сказала? Домработница… Ну, а в Большой театр или там на прием по случаю Октябрьской годовщины он что, с домработницей будет ходить? А ведь придется, черт возьми, придется ходить. В Москве они нынче очень строго этикет соблюдают. Раз у человека есть жена, изволь, появляйся на людях с ней, иначе нехорошее подумают. Николай Петрович, ты как, настроен в Москву переезжать или, может, думаешь, что свой малый вертеп лучше Синайских гор?

— Настроен, — ответила за Соломина Устинья. — Мы только вчера говорили об этом.

— Прекрасно. Юстина… как вас там по батюшке, хотя теперь это вовсе не важно, а вы знаете, что от жены ответственного партработника зависит львиная доля его успеха или неуспеха? Так повелось еще со времен древнего Рима.

— Знаю, — сказала Устинья.

— Пример Сталина, — продолжал изрядно подвыпивший Павловский, — есть не правило, а печальнейшее из исключений, за которое, я думаю, он и поплатился, еще находясь в расцвете сил. Если у тебя есть надежный и верный друг, каким в идеале является жена, тобой никогда не сумеют манипулировать всякие там проходимцы, преследующие свои корыстные цели. Николай Петрович, я, разумеется, иду на большой риск, но для друга и в пост скоромное разрешается. Вы тут вдвоем обговорите все между собой как следует, а завтра с утра подъедешь ко мне вместе со своей женой. — Сощурившись, Павловский долго смотрел на Устинью и первый отвел глаза. — Я частенько бываю в Москве по долгу службы. Так что запасайтесь «Ахтамаром».


Новость о переезде в Москву Маша восприняла без особого энтузиазма.

— А тебе хочется в Москву? — спросила она Устинью.

— Мне хочется быть там, где ты.

— И я без тебя никуда не поеду. Знаешь, Устинья, я тут думала о том, что, может быть, и мне стоит уйти в монастырь… Нет, нет, ты не бойся, — тут же попыталась успокоить она Устинью, увидев в ее глазах настоящий ужас. — Не уйду я никуда. Тем более, что это навсегда бы испортило карьеру отцу. Да и вообще я слишком люблю себя… — Маша высоко подняла ногу, обтянутую в бело-розовое шелковое трико, тоже добытое Николаем Петровичем в мастерской Большого театра. — Из меня уже не выйдет прима-балерина, потому что я отдала слишком много душевных сил этому странному мальчику. У меня в душе какая-то пустота, а балет — это страсть, как и любое настоящее искусство. Ты хочешь что-то мне сказать, Устинья?

— Да, коречка. Но я не знаю, с чего начать.

— Начинай с самого грустного, чтобы потом мы могли перейти к более веселому. — Маша встала на пуанты, выгнула спину и стала медленно и плавно поднимать правую ногу, пока кончик ее носка не коснулся затылка. Потом она опустилась с пальца на пятку, взяла поднятую ногу обеими руками за щиколотку и поставила себе на затылок. В такой позе она напоминала Устинье акробатку из цирка-шапито, в который ее водил еще отец. И перед Устиньей внезапно промелькнуло ее короткое детство, оборвавшееся с гибелью родителей, мытарства юности, страдания по Анджею… После смерти родителей вся ее жизнь пошла наперекосяк. То же самое случилось и с Машей-большой. И эта девочка — сиротка. Круглая сиротка, хоть ее так любит Николай Петрович. Но Устинья уже не могла до конца верить мужчинам и их любви… Как бы там ни было, но нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы у этой девочки сложилась, а не скомкалась жизнь. Ее, Устиньина, жизнь, считай, уже перевалила точку своего зенита. О любви пора забыть. Тем более, что… Она снова вспомнила освещенную луной мансарду в самом центре Вильно, Un Sospiro, руки Анджея, ощупывающие ее тело в надежде отыскать хоть малейшее сходство с придуманным им идеалом. Почему ей всегда так страстно хотелось стать этим самым идеалом Анджея? Ведь его самого она любила таким, как он есть, ничего про него не придумывая…