Николай Петрович сел в плетеное кресло напротив Устиньи, и она тут же отметила, что вид у него неважный, хоть он уже слегка загорел. Собственно говоря, перед ней был прежний Николай Петрович Соломин, такой, каким она его оставила два месяца назад. Просто она успела от него отвыкнуть.

— Она… занимается в кинозале. Там рояль. У нас все в порядке. А ты к нам надолго?

— Не бойся — не стесню. Я здесь поблизости устроился. Хотел забрать вас с Машкой на денек-другой к себе — апартаменты у меня роскошные, между прочим. Даже рояль есть. Да и кормят, надеюсь, по более высокому рангу, чем здесь у вас. Съездим в Сухуми, в обезьяний питомник, можно будет и на озеро Рица проскочить. А то вы все тут в четырех стенах сидите. Скучно небось?

— Да нет. — Устинья усиленно соображала, что делать. Вот и настал тот самый час икс, которого она так опасалась — Машка слегка приболела — она машину плохо переносит, особенно этот горный серпантин.

— Что-то не замечал я раньше, чтобы Машку укачивало в машине, — сказал Николай Петрович. — Наоборот, всегда любила, когда я ее в своем автомобиле катал.

— Это возрастное, Петрович. У меня, помню, тоже так было. Ну а потому она не захотела ни на какие экскурсии ездить.

— Но можно вызвать катер. Тут часа два с половиной, не больше. Морем оно даже полезней.

— Какой катер? Видишь, как штормит? Я ее как-то по спокойной погоде повезла на морскую прогулку, так ее просто наизнанку вывернуло.

Устинья сама удивлялась той легкости, с какой ей давалась эта беспардонная ложь Вот только руки дрожат. Она быстро сунула их под стол. Выпить бы сейчас грамм сто чего-нибудь крепкого — водки или коньяка.

— Ну и чудеса тут у вас творятся, — изрек Николай Петрович, окидывая взглядом просторную, уютно обжитую веранду. Его лицо потеплело при виде пуант и брошенного на раскладушку трико.

— Машет ногами? — спросил он, кивая головой в сторону палки.

— Каждое утро. Выросла. Повзрослела. Ты ее, Петрович, не узнаешь. Уезжала ребенком, а приедет, считай, взрослой дивчиной.

— Да будет тебе сочинять. И скоро она придет? Где этот ваш кинозал? Может, мне за ней сходить?

— Не надо, Петрович. Она не любит, когда ее тревожат. Сама вот-вот придет — Устинья почувствовала, как у нее вспотела спина. Она еще так и не придумала, как объяснить Николаю Петровичу присутствие Толи и нужно ли вообще что-то объяснять?..

— Ладно, пусть себе играет, — согласился Николай Петрович. — А ты меня, может, чаем угостишь? Я вижу у вас тут самовар.

— Могу и чем покрепче, если не возражаешь.

Устинья встала и пошла на кухню, где в буфете стояла початая бутылка коньяка — она любила иногда выпить кофе с коньяком — и кагор на случай простуды.

Дверь в Толину комнату была плотно закрыта, и Устинью это слегка удивило Обычно, уходя куда-нибудь, Толя распахивал ее настежь, и Устинья видела аккуратно заправленную кровать, раскрытое окно, в которое заглядывали ветки олеандра. Она прислушалась. За дверью тишина. Ее так и подмывало открыть эту дверь, ибо тишина за ней казалась какой-то неестественной. Но нет, она ни за что этого не сделает — нельзя увидеть то, чего она не должна увидеть.

От коньяка стало немного легче и спокойней. Устинья знала, что Николай Петрович не просто любит, а боготворит Машку. Особенно теперь, когда она одна у него осталась… Ради нее он сделает все, что угодно. И простит ей все, что угодно. Ей-то простит, а…

— Ты знаешь, Петрович, я, наверное, все-таки схожу за Машкой, — сказала Устинья, когда они почти допили бутылку коньяка. — Она так скучала по тебе. Еще успеет наиграться своего Бетховена и Шопена.

Она встала, на ходу соображая — идти в кинозал или в комнату Толи. Не спеша поправила перед зеркалом волосы, сняла с крючка большой черный зонт.

— Я мигом. Скажу, приехал один человек, который ей очень дорог. Не скажу кто, правильно?

— Давай. А я спрячусь где-нибудь и неожиданно выйду. Где тут у вас можно спрятаться?

— Ступай в мою комнату. — Устинья открыла дверь, и в этот момент до нее отчетливо долетел откуда-то из глубины дома Машин смех. У нее похолодело внутри. Но нет, Николай Петрович ничего не слышал — он зашел в комнату Устиньи, вышел на крытый балкончик, сел в шезлонг и закурил.

Устинья метнулась на кухню и тихонько поскреблась в Толину дверь. Выждав несколько секунд, приоткрыла ее ровно на полсантиметра и прошептала, стараясь ничего не увидеть.

— Приехал Машин отец. Он ждет ее в моей комнате на балконе. Я сказала, что Маша занимается музыкой в кинозале. Он не знает, что Толя здесь. Ему лучше про это не знать. Маша, ты должна появиться с улицы. Ты не знаешь, что приехал отец, но догадываешься. Потому что я пришла в кинозал и сказала тебе, что приехал человек, который тебе очень дорог. Будь с ним поласковей, коречка.

Устинья прикрыла дверь, прокралась на цыпочках на веранду, спустилась под зонтом по лестнице и остановилась посреди дорожки, поджидая Машу. Она показалась через три минуты — с нотами под мышкой, в длинном черном плаще. Только шла она не со стороны кинозала, а по тропинке из-за дома (хотя и таким путем можно было пройти в кинозал). Молча подошла к Устинье и уткнулась лицом ей в грудь.

Устинья потрепала ее по плечу и сказала.

— Милая коречка, я понимаю, он не вовремя, но ведь он тебя любит. Помни об этом, ладно?

Маша стала медленно подниматься по ступенькам, тяжело волоча за собой черный хвост плаща. Остановилась на пороге веранды и сказала:

— Ну вот, Устинья, все ты мне наврала — никого здесь нет. А я так спешила… — В голосе Маши было столько боли и разочарования, разумеется, не имеющих никакой связи с только что сказанным ею, что сердце Устиньи дрогнуло и она поспешила на помощь своей коречке, обняла ее за мокрые плечи, поцеловала в горячий лобик, прижала к себе.

— Как нет? Не может быть…

И тут появился Николай Петрович, широко раскрыл руки, приглашая Машу в свои объятия. С секунду они стояли и смотрели друг на друга, потом Маша, сбросив резким движением плащ, кинулась к Николаю Петровичу, обвила его руками за шею и разрыдалась у него на груди.

— Что ты, что ты, хорошая моя, — говорил Николай Петрович, а по его щекам тоже текли слезы. — Ну, ну, будет. Все хорошо, все живы-здоровы, все тебя очень любят.

— Папочка, папочка, люби меня, ладно? — твердила Маша сквозь рыдания. — Мне очень нужно, чтобы ты меня любил. Иначе я… я… умру.

Он долго носил ее на руках, гладил по спине, по голове. Наконец Маша успокоилась, улыбнулась и они сели втроем к самовару пить чай.

Устинья, то и дело с тревогой поглядывавшая на Машу — она очень испугалась внезапно приключившейся с ней истерики, поняв безошибочным материнским чутьем, как Маша хрупка и беззащитна душой, — заметила на ее тоненькой смуглой шейке мелкие кровоподтеки, и снова у нее заныло в груди. «Вот же натворила дел, старая дура, — кляла она себя. — А что если они уже…» И она стала еще внимательней приглядываться к Маше.

Николай Петрович, обрадованный более чем сердечным Машкиным приемом, разумеется, ничего не заметил. Он расспрашивал, чем она занимается, много ли купается, что читает и так далее. Сказал:

— А я приехал за вами — хочу забрать на несколько дней к себе. В Сухуми смотаемся, к обезьянам, еще куда-нибудь. Тебе здесь, наверное, скучно.

— Нет, не скучно, но я с тобой с удовольствием прокачусь. И в Сухуми, и куда захочешь.

— Ну вот, а ты говорила, будто она машину не переносит. — Николай Петрович с видом победителя посмотрел на Устинью. — Поедем. Обязательно поедем. Сегодня же.

— Папочка, только я бы хотела взять с собой… друга, — вдруг сказала Маша, умоляюще глядя Николаю Петровичу в глаза.

— Хоть десять бери. — Николай Петрович неожиданно наморщил лоб. — Друга? А что за друг?

Устинья ощутила болезненную слабость в ногах — так бывает, когда стоишь на самом краю высокого яра, а прямо из-под твоих ног рушится земля.

— Он очень хороший. Мы с ним познакомились здесь и очень подружились, — быстро говорила Маша. — Тебе он тоже понравится. Вот увидишь — понравится. Я сейчас сбегаю за ним и познакомлю вас, ладно?

Маша вскочила и бросилась к двери.

— Подожди, подожди… А чей он? Кто его родители? Откуда приехал?

— Какая разница? Он очень хороший, — говорила Маша каким-то ломающимся голосом, и Устинья испугалась, что с ней снова может случиться истерика. — Мы сейчас.

И Маша в чем была выскочила под дождь.

Устинья затомилась в ожидании, как ей казалось, неминуемых вопросов. Она еще не знала, не могла знать, каким образом станет на них отвечать. Лгать, говорить все, что угодно, кроме правды, думала она.

Вопросов, как ни странно, не последовало. Николай Петрович молча пил чай, потом достал портсигар, закурил папиросу. Послышался топот ног по ступенькам, и Устинья, повернув голову, увидела Толю и Машу. Они стояли, держась за руки, и оба, как показалось Устинье, виновато смотрели на Николая Петровича.

— Здравствуйте, — сказал Толя. — Меня зовут Анатолием. — Он шагнул к столу, увлекая за собой Машу. — Ваша дочь много рассказывала о вас.

Николай Петрович окинул Толю оценивающим взглядом и, видимо, оставшись им доволен, улыбнулся.

— Ну здравствуй, Анатолий, — сказал он, поднимаясь ему навстречу и протягивая руку. — А ты был когда-нибудь в Сухуми? Нет? Вот и хорошо. Завтра же поедем. По всему побережью вас с Машкой повожу. Чтоб на всю жизнь это лето запомнили.

Устинья осталась одна. В суматохе сборов ее забыли пригласить с собой, а навязываться она не стала, понимая, что для Маши ее присутствие сейчас может оказаться даже нежелательным — ведь Устинья разгадала тайну их с Толей отношений, и хоть она и была союзницей детей, Маша наверняка чувствовала себя с ней неловко. Да и Толя тоже.