— Ты чего? — спросила Маша, когда Толя, нежно проведя пальцем по внутренней стороне ее бедра, вдруг убрал руку.

— Нам нельзя, нельзя это делать.

— Но ведь мы с тобой любовники.

— Нет. Я… я старший и я за тебя отвечаю.

— Но я хочу, чтобы ты меня… чтобы ты делал мне приятно.

Она потерлась животом о его живот, и этот твердый предмет вдруг очутился между ее ног.

Толя задышал часто и прерывисто, а Маша вся точно окаменела от страха и восторга перед чем-то неведомым, что непременно должно было произойти.

— Нет! — вдруг решительно сказал Толя. Он поднял двумя руками Машу за талию и, держа ее впереди себя, бегом бросился на берег. Там он поставил ее на гальку, отошел на шаг и отвернулся.

Маша села на холодную гальку, уткнулась носом в коленки и всхлипнула.

— Ты что? — спросил Толя, не поворачиваясь.

— Было… было так чудесно, — шептала она. — Почему ты заговорил о грехе? Мы ведь с тобой… возлюбленные.

Толя схватил полотенце, быстро обернул им свои чресла и приблизился к Маше.

— Да, — сказал он, присаживаясь рядом и кладя ладонь ей на спину. — Возлюбленные. И я не могу… сделать с тобой это. Потому что я тебя люблю. Понимаешь?

— Нет. — Маша снова всхлипнула, но уже тише. — Если ты меня любишь, ты должен это сделать. Так написано во всех книжках. Без этого любить друг друга нельзя.

— Можно, — с уверенностью сказал Толя и привлек Машу к себе.

Она затихла, прильнув щекой к его груди. Над их головами исходили лучами большие южные звезды. Им вдруг показалось, что они вдвоем летят им навстречу, в неведомые просторы Вселенной. Дух захватывало от этого беззвучного полета.


Маша-большая сидела на берегу реки возле того места, где они в то утро купались с Анджеем. Она как будто видела свою батистовую блузку, брошенную на ветку вербы, островок широкой, желто-коричнево-осенней юбки в зарослях травы под деревом.

Река казалась такой же, как в то утро, хоть сейчас был вечер. В ней была такая же теплая — как парное молоко — вода, и она горько усмехнулась, вспомнив фразу из Екклесиаста, которую сама же и подсказала Анджею: «К тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь». Только теперь фраза вдруг приобрела совсем иной смысл. Да, думала Маша, реки текут, деревья растут, восходит и заходит солнце, и всем наплевать на человеческие страдания. Кто-то жестокий сотворил этот мир. И те, кто пытается восставать против его несправедливых законов, либо гибнут…

Она не додумала свою мысль до конца, вскочила, цепляясь за траву, легко взобралась на высокий — в человеческий рост — яр, который в половодье обозначал речное русло. Лес вырубили, между пеньками вытягивались тонкие ветки молодой поросли, цепляясь за сверкающие нити предосенней паутины. Луг вспахали, навсегда уничтожив их с Анджеем следы.

Маша побрела узким проселком, ведущим к райцентру. Она помнила, что Анджей иногда возвращался оттуда именно этой дорогой — райцентр располагался по обе стороны реки, соединенный деревянным мостом еще дореволюционной постройки. Потом он либо кричал ей с яра, сложив ладони расширяющейся трубочкой (этот характерный вокализ из тирольского йодля: соль-ми второй октавы часто звучал в ее сознании во время последней болезни), и она садилась в лодку и ехала за ним, либо его перевозил кто-то из местных жителей, ездивших на левый берег реки за сеном или на огород.

Анджей любил эту дорогу — двенадцать километров кромкой леса, сквозь который нет-нет маняще блеснет могучая спина реки. Другой раз обгонит двуколка директора лесхоза, объезжающего свои угодья, или же сам обгонишь высокую арбу с сеном, арбузами или тыквами, которую лениво волочат по пыли одуревшие от жары и оводов быки. Он рассказывал, что когда ему надоедало думать о своем романе, перипетии сюжета которого то и дело заводили его в тупик, он читал вслух «Лорелею» Гейне или «Свитезянку» Мицкевича, таким образом практикуясь в немецком и польском. Он жаловался Маше, что стал потихоньку забывать родной язык. Маша тоже знала «Лорелею» по-немецки, но для нее это была прежде всего песня Листа, слова же имели вторичный смысл. Сейчас она запела. И ощутила в груди теплое чувство давно забытой гармонии с мирозданием.

Смеркалось. Легкий вечерний ветер озорно и весело шелестел листьями осин и тополей. Маша вспомнила, как однажды, вернувшись в сумерках с реки, где они с маленькой Машкой пытались наловить кошкам рыбы, а потом выпустили ее в реку, она ощутила острое желание увидеть Анджея. Ей не хотелось подниматься по ступенькам крыльца, потом открывать одну, другую дверь, идти по коридору, снова открывать дверь. Поэтому она подскочила к окну, легонько стукнула указательным пальцем правой руки по розовому от заката стеклу, и оно весело задребезжало. В нем не сразу показалось лицо Анджея. Оно было растерянным, а улыбка вымученной. Где-то в доме громко, как выстрел, хлопнула дверь. Анджей открыл раму и протянул навстречу Маше обе руки.

— Богданка, — сказал он, — прости меня. Только не спрашивай за что, ладно?

Тогда ей не стоило никакого труда простить Анджея — она бы и не сумела рассердиться на него, а уж тем более затаить обиду. Почему он тогда так сказал?.. — думала сейчас Маша.

Сумерки, сумерки… Они так похожи на рассвет, только тогда происходит все наоборот. Сумерки сгущают воздух, готовя его к таинству ночи.

Все реки возвращаются…

Она бы не хотела вернуться к истокам их с Анджеем отношений, но она бы хотела вернуться к тому вечеру, когда Анджей, спускаясь с веслами на плечах по вздрагивающей от каждого шага деревянной лестнице, вдруг остановился и его кудрявая голова оказалась на уровне ее голых коленок. Кажется, она забыла что-то важное. Стоит ей вспомнить каждое его слово…

— Замерзла? — почему-то спросил он — стоял душный и жаркий июльский вечер.

— Кажется, да. Но только не от того, что мне холодно, а…

— Глупости, — не дал договорить Анджей. — Забыла, что ли, что жизнь та же шахматная доска с клетками? Выше нос, моя королева с ногами парижской манекенщицы. Слышишь? Будет гроза. — Он кивнул головой в сторону наползавшей из-за леса рыхлой темно-синей тучи. — Ты любишь театр стихий? Помни, что сказал дружище Фридрих. «Наш мир — настоящий театр». Вот что он сказал. И оказался прав. Знаешь, меня всегда влекло со страшной силой к примадоннам, хоть я и не пропускал статисток. — Он тряхнул кудрями. — Прости, что наболтал лишнего — мы много выпили за обедом. Миколай! — крикнул он, глядя вниз на укладывающего в лодку рыболовные снасти Николая Петровича. — Посмотри наверх и запомни ее на всю жизнь. Эта женщина способна осчастливить нашего брата, но лишь при том условии, что на плечах у него голова, а не кочан отравленной дустом капусты.

Анджей сказал что-то еще, обращаясь не то к небу, не то к самому себе, но тут над их головами недовольно проурчал гром.

— …Илюшка развоевался, — услышала Маша конец его фразы. — Так, кажется, называется ваш русский святой? Миколай, в том храме, что напротив твоего райкома, есть образ Ильи-пророка?

Николай Петрович хмыкнул что-то неопределенное, засовывая под корму тяжелую перетягу.

— Когда вернусь, поставлю ему свечу. Самую дорогую. В первый свой визит в твой райком. Миколай, а почему ты возле своего Ильича лампадку не повесишь? Все-таки ваш Иисус Христос. И по крови, и по духу. А знаешь, я все-таки побывал в мавзолее. Там, кажется, я лучше понял загадочную русскую душу. Символы для вас важней живых людей. — Анджей уже был внизу, возле лодки, и Маша, подойдя к самому краю обрыва, в последний раз увидела его темно-русую голову на фоне неподвижной темной воды.

…Маша уже видела купола собора с византийскими крестами, которые на закате превращались в насест для язычески древних птиц грачей. Однажды она была в этом соборе с маленькой Машей, которую тайно от всех, от Анджея даже, окрестила, хоть себя верующей не считала. Помнится, ее потрясла икона с изображением распятого Христа — этот смуглый, обросший человек смотрел так, словно от нее зависела вся его будущая жизнь. Неужели он смотрел так же на палачей, когда они прибивали к деревяшкам креста его живую плоть? В ту ночь у Маши ныли ладони и ступни ног. «Гвозди были ржавые, — мучилась она во сне, — и у меня может начаться заражение крови…»

Она не раздумывая села в кабину притормозившего грузовика. Шофер, насквозь пропыленный загорелый парень с лихо зачесанным на бок смоляным чубом, сказал:

— Давно мечтал о такой попутчице. Похоже, тебе все четыре стороны света дом родной. Куда прикажешь?

— В церковь, — сказала Маша. — Мне нужно еще раз посмотреть ему в глаза.

Парень присвистнул.

— А мне в глаза ты не хочешь посмотреть?

— Потом, — серьезно ответила Маша. — Сперва я должна посмотреть в его глаза.

Они вошли в церковь рука об руку. Служба только закончилась, и горбатая, одетая во все черное, служка гасила свечи, зажимая их фитили между большим и указательным пальцами, на которые время от времени громко поплевывала. Возле Христа еще трепетали огоньки нескольких огарков. Маша вынула из кривого медного подсвечника один из них и поднесла к самым глазам человека на иконе.

— Господи, да ведь он умирает! — вырвалось у нее. — Снимите же его скорей с креста. Помогите, помогите ему!

— Ты что? — удивился парень. — Это же картина или, как у них называется — икона. — Он схватил Машу за руку и попытался привлечь к себе, но она вырвалась, отбежала в сторону. — Ты пьяная, что ли? Пошли отсюда, а то баба Дуся заругает. Она не любит, если в церковь пьяные заходят.

Парень потащил Машу к выходу.

— Он умирает у них на глазах, а они… они молятся умирающему, смерти. Как они не могут понять, что это… жестоко.

— Ты ненормальная или какая-нибудь комсомольская активистка, — сказал парень. — В церкви все как надо, как Бог велел. А у вас там в райкоме сплошной бордель. Я про вас все знаю — сам когда-то первого секретаря возил.